День начинается — страница 13 из 77

– А который вам год?

– Двадцать третий.

– Самая пора. – Дарья еще хитрее прищурила глаза. – Только вы не выходите замуж, – внушительно предупредила она. – Я прокляла всю свою жизнь, что вышла замуж. Никакого для души спокойствия нет замужем. А Муравьевы – характерный народ, беспокойный. Один у них Феофан тихий да покладистый. А эти, что мой, что Петро, что Павел, так бы и рылись в земле. А что ищут? То золото, то всякую всячину. Господи, так надоело таскаться по горам да по тайге!.. Им вот Фекла в стать пошла. Она и в горсовете заседает, и мужиками вертит как хочет. Так умеет это делать, так умеет, что прямо беда! – Дарья помолчала пока, перевела дух и опять повторила: – Не выходи замуж. А кто ваш отец? – перешла Дарья на родословную Юлии.

Юлия рассказала, что она родилась на Васильевском острове и что этот остров на Неве, что ее мать зовут Евгенией Андреевной, старшего брата, военврача, – Сергеем, сестру – Верой, а младшего брата – Николаем. И что еще в детстве она любила рисовать своих сверстниц, частенько бывала в Эрмитаже, и как она работала в Ленинграде медицинской сестрой, и как отстала от семьи.

Удовлетворив в беседе с Юлией свое любопытство, Дарья вдруг спохватилась:

– Всего-то не переговоришь. Я ведь по делу пришла, – и засуетилась. – Григорий велел передать вам полушубок и валенки… Да я дам вам свой полушалок. Живите на доброе здоровье! И горе повидали, и счастье будете видеть. В Сибири-то климат студеный, да люди словом и сердцем добрые.

И, проговорив это, Дарья вынесла из комнаты Григория добротный черный полушубок, армейский ремень, валенки и свой цветастый полушалок.

В этот же день Дарья принесла новости о Юлии Фекле Макаровне. «И уже так она хороша, – говорила Дарья, – что и слов нет. А глаза такие прожигающие, что ах! Куда там Катерине Нелидовой! Эта такая, что ах! И картины будет писать, и отец у ней хирург, хлеще, чем Щепетов!..» Дарья так ахала, что Фекла Макаровна невольно насторожилась. И потому-то так сухо встретила потом Юлию.

Пантелей Муравьев так же, как и Фекла Макаровна, заговорил с Юлией сдержанно и строго.

– Значит, из Ленинграда? – спросил он и, покачивая головою, хитро прищурив глаз, оглядел ленинградку с ног до головы, как бы изучая, что она за человек.

6

Ничего плохого Юлия Чадаева не находила в том, что позволила Муравьеву проявить участие к ее судьбе в буранную ночь, и даже то, что Муравьев не мог поселить ее ни у Феофана, ни у Пантелея, а только на своей половине, все это, казалось, было самым обыкновенным. И все-таки, как Юлия ни старалась убедить себя, что ничего особенного не случилось, она чувствовала себя неловко.

Сперва она не пыталась разобраться в причинах такого угнетенного состояния духа. Подобно тому как человек боится лишний раз дотронуться до больного места и всячески оберегает его, так и Юлия не хотела думать о том, что причиняло ей боль.

Не хотела думать, а думала. Не думать она не могла, потому что ее все время толкали к этому то намеки простоватой Дарьи, то строгий пытливый взгляд Феклы Макаровны, как бы мимоходом бросившей в разговоре что-то о девичьей совести и чести. Все это беспокоило и злило Юлию. И она, то краснея, то бледнея, то хмурясь, то закусывая губу, пыталась определить, есть ли что-нибудь унизительное в ее случайном знакомстве с Муравьевым. «Что же было? – спрашивала она себя. – А ничего не было. Да, да. Была ночь… буран… снег… незнакомый город! Вот что было! Я же ведь не знала, кто он и что он, кроме того, что он человек с добрым сердцем. Так что же из этого? Почему я должна была из ложной скромности отказаться от участия? И разве он и я виноваты в том, что ни у Феофана, ни у Пантелея не оказалось свободного угла? И Дарья… вот только Дарья! Дарья высказала то, что думают теперь все Муравьевы: Григорий привез жену!.. Да кто им дал право так думать? Чьим аршином они меряют меня?» – строго спросила Юлия, медленно поднялась на ступеньку очищенного от снега крыльца и нерешительно остановилась. «Пусть думают, что им угодно», – сказала она себе и посмотрела вдоль ограды. Невдалеке от крыльца шумела одинокая старая ель с уродливо изогнувшейся вершиной. С берегов Енисея дул ветерок. И шум ели, и белесые, вздувшиеся тучи, ползущие низко над оградой, и рубчатые барханы сугробов – все это напомнило Юлии, как вчера она стояла где-то здесь, в ограде, такая же одинокая, как эта ель, и даже не верила, что попадет в теплый угол. «Да, да, они этого не пережили! Пусть Дарья думает что угодно. Будущее покажет, кто я и что я».

Успокоив себя, Юлия вошла в багровую комнату и сразу же припомнила то сияющее, необыкновенное выражение лица Григория, когда он смотрел на нее ночью, слушая ее объяснение картины. Все это никак не вязалось с ее оптимистическими выводами. «Что-то было! Что-то было!» – говорил ей внутренний голос.

«Ах, ничего не было! Вздор. Решительно ничего не было!» – со злом заглушала Юлия этот внутренний голос, поспешно проходя к себе и захлопывая дверь, точно в багровой комнате жила тень Григория Муравьева, которая следила за нею.

Открыв чемодан и присев на корточки, Юлия пересчитала деньги. Их осталось очень немного, всего 356 рублей. Что это за деньги, если один пирожок на базаре стоит 15 рублей?! Значит, надо немедленно найти работу. Но какую работу? Она умеет писать портреты. А может быть, в городе есть какое-нибудь товарищество художников? «Найду работу», – уверила себя Юлия, перебирая документы и свои ленинградские зарисовки.

Ее продуктовые рейсовые карточки были еще не отоварены. Юлия решила сегодня же отоварить их. Полушубок она вернет Муравьеву и будет ходить в шинели. «Не следует прибегать к его помощи!» – предупредила себя Юлия еще раз, обдумывая свое дальнейшее поведение в доме Муравьевых.

Перебирая вещи, она достала тяжелый том сочинений Гете и долго держала книгу, густо испачканную кровью раненого моряка. «И он тоже миф, – подумала она о незнакомом лейтенанте флота. – Миф, миф, миф!.. Я сама его создала. Как создают романы, образы картин, так и я вообразила свою любовь», – подумала Юлия и положила книгу на дно чемодана.

«Скорее всего, он не тот, каким я хотела бы его видеть. А то, что он говорил тогда, сказано было в агонии».

Успокаивая себя такими рассуждениями о раненом лейтенанте флота, Юлия все-таки никак не могла уничтожить его образ в своем сердце. О лейтенанте красноречиво говорил том Гете, испачканный кровью. Смертельно раненный, лейтенант держал в руках сочинения гения того народа, потомки которого так варварски стреляли по Ленинграду.

«Я ничего не могу объяснить, – призналась Юлия. – Мысли путаются, ясности нет. Как и почему живет во мне образ лейтенанта и почему я в трудные минуты всегда мысленно обращаюсь к нему? А ведь он миф! Мгновение! Суровая минута жизни – и только! И эта суровая минута так потрясла! Как понять и объяснить все это?»

7

Утро, вначале столь радостное, сияющее, солнечное, а затем пасмурное, проведенное в мучительном раздумье о неловкости своего положения в доме Муравьевых, закончилось для Юлии в центре незнакомого города.

Все в городе на Енисее было необыкновенно. Улицы были прямые и ровные, как стрелы. Проспект имени Сталина чем-то напоминал Невский, и Юлия с удовольствием шла по этому проспекту, вспоминая Ленинград, присматриваясь к веселой архитектуре домов, к незнакомым лицам прохожих. Она чувствовала, что душа города не была суровой, ледяной, как о том можно было подумать издалека, а радушной и даже нежной. Будто тут был не север, а благодатный юг.

Высокие седловатые горы полукольцом обнимали город. По окраинам горные отроги выходили к Енисею, нависая над рекою крутыми берегами. На одной из гор маячила белым силуэтом древняя часовня со шпилеобразным верхом. У Юлии возникла мысль сделать зарисовки часовни.

И уже дома, разбирая свои этюды и эскизы, Юлия все еще думала о городе.

Во второй половине дня пришла Дарья в желтой, отороченной мехом шубке, а с нею человек в сером пальто и мягкой фетровой шляпе не по сезону. Дарья оставила незнакомого человека в багровой комнате, боком протиснувшись в створку двери, взглянула на Юлию и сразу заговорила о платье, которое ей очень понравилось. Она пощупала и подол платья, и как подрублен низ, и два раза повернула Юлию.

– Ах да, я и забыла, – опомнилась Дарья. – К вам пришел человек из Союза художников. Я уже познакомилась с ним… Кузьма Иванович Воинов, так его звать. Вроде Григорий Митрофанович позаботился. – И Дарья пригласила Кузьму Ивановича Воинова в комнату.

Воинов, энергичный молодой человек лет двадцати пяти, в сером драповом пальто нараспашку, нехотя переступил порог, комкая в руках шляпу, хмуро окинул комнату цепким, прищуренным взглядом и, словно придавленный обилием картин, замер у дверной притолоки. Вся его нерешительная поза выражала одно стремление: назад, назад из этой комнаты! «Влип, влип, – говорил его растерянный и рассерженный взгляд, устремленный на картины. – Нечего мне тут делать. Сплошной импрессионизм, черт возьми-то. Если эта художница училась импрессионизму в академии, то и пусть она едет куда-нибудь подальше от нас. И чего хорошего нашел Муравьев? А еще поднял всех на ноги! Нет, нет, назад! Назад!» – так думал Воинов, окидывая быстрым взглядом то одну, то другую картину. Он был уверен, что все эти картины принадлежат художнице, о которой так много сегодня говорил Муравьев. «Назад, назад, назад! Такие картины можно писать и без академии».

Воинов, председатель краевого отделения Союза художников, ненавидел любые отклонения от реализма в искусстве. Воинов был художником-самоучкой. Когда-то он учился в сельской школе, затем работал мельником и все свободное время отдавал рисованию. Потом Воинов приехал в краевой город, где был сразу же отмечен общественностью. Его картины побывали на Всесоюзной выставке. И он, почувствовав поддержку, не только сам старался писать хорошие картины, но и других заражал своим неиссякаемым вдохновение