И, достав из-за лифчика, стягивающего объемистую грудь, треугольником сложенное письмо Варвары, заговорила плаксивым голосом:
– Как она жить будет без руки-то, а? Хоть бы замужняя, а то одна как перст. Знать, и вправду загубила Феклуша добрую душу!.. И Григорий тоже! Нет того чтобы на защиту стать, так он в молчанку сыграл. Ни туда, ни сюда! Недаром мой Пантюха стыдил его прошлую осень, ажник чуть не подрались.
Юлия уже не раз слушала пространную быль Дарьи Ивановны о взаимоотношениях Григория Митрофановича с Варварой Феофановной – приемной дочерью Феофана Фомича.
По словам Дарьюшки, во всем виноват был Григорий. Лет пять он дружил с Варварой; они были ровесники. До того как кинуться в Енисей, Варенька будто пережила тяжкую годину своей юной жизни. Из Ростова ее, еще несовершеннолетнюю, из детдома, по словам Дарьи, увез в Сибирь один предприимчивый инженер. Довез до города на Енисее и бросил здесь на произвол судьбы. Шестнадцатилетняя девочка от горя потеряла голову… Все это Дарья рассказывала Юлии под строжайшим секретом.
– А Григорий Митрофанович любил ее? – спросила Юлия, на что Дарьюшка ответила, что и любить не любил, и жить без нее не жил.
– Она-то к нему всей душой, а он – как в орлянку поиграл да и хвост на сторону. Что ему? И Катерина к нему с полным интересом, и Варенька под боком – бери не хочу. Известно, разборчивый муравей!
Для Юлии это откровение Дарьюшки прозвучало неприятным предупреждением.
– Почитай-ка письмо-то, – попросила Дарьюшка. – Да не торопись. Не тараторь, как Фекла Макаровна.
Юлия развернула письмо Варвары Феофановны:
«Добрый день, дорогая тетя Даша!
Шлю свой фронтовой привет Пантелею Фомичу и всем нашим. Письмо им напишу отдельно. Пишу из саратовского госпиталя. Не сама пишу, а попросила дежурную сестру, нашу Анечку. Рука у меня в гипсе, правая. Хоть бы левая, а то правая. Такая досада! Хирург хотел отнять руку, да я не дала. Теперь будто все обошлось благополучно, гангрена не угрожает, и рука останется. Как это случилось, тетя Даша, я и сама не помню. Тащила на себе раненого офицера. До санбата оставалось совсем близко, когда разорвалась мина. Офицера убило прямо на моей спине, а мне изуродовало руку. Вот она какая война, тетя Даша. Подготовьте там отца и Феклу Макаровну (Феофана Варенька называла отцом, а Феклу Макаровну по имени-отчеству). Скажи им, что ничего особенного не произошло. Обыкновенное, фронтовое…
А теперь о твоем письме, тетя Даша…
Что у вас там за Юлия появилась, что вы просто голову потеряли? Ну, пусть она красивая, эта беженка из Ленинграда, да мне-то какое дело! Насчет того, что она на меня похожа – верится с трудом. Нету людей одинаковых. Рыжих много, да не все рыжие на одну колодку сшиты…»
– Ай, господи! – ахнула Дарьюшка, беспокойно двигаясь на стуле. – Я же не писала ей, что ты рыжая. Это все Тамара Левская! Я ее тогда просила письмо написать, вот она и сочинила, сухостоина!
Выслушав комментарии Дарьюшки, Юлия стала читать дальше:
«И если Григорий влюбился в эту рыжую художницу, это его личное дело. Я в его любовь не вмешиваюсь. Он помаленьку всех любит. И Юлию, и Катерину, и меня любил… И я довольна, что уехала на фронт. Я слишком много отдала ему своего сердца. Что ж, может, эта Юлия умнее меня, красивее, расчетливее… Исполать им, как говорится! Я в любви своей безрассудна и не приношу счастья.
Насчет моей картины «Факельщицы искания», которую будто бы ругала Юлия… Уж не приврала ли ты тут, милая тетя Даша? Не может этого быть. Я и сама знаю, что стоят мои картины. Но писала «Факельщиц» не за деньги и не для выставки. Я хотела передать в них мечту женщины о счастье, о любви, о вечном факеле надежды, которого никому и никогда не потушить!
Прошу тебя, тетя Даша, обязательно сними мои картины и унеси к себе. Сними и мой портрет. Обязательно убери с глаз ленинградки…»
Юлия никак не ждала такого подвоха от Дарьи Ивановны.
– Что же вы, тетя Даша, а? Разве я когда-нибудь ругала картины Варвары Феофановны? Зачем вы ей так написали?
Мешковатые оползни щек Дарьюшки дрогнули.
– Ах, девонька, да не писала я такого. Я же совсем неграмотная. Все Тамара Левская, сухостоина. Про картины я только и просила прописать, что ты махнула на них рукой. А про рыжую ничего и не говорила.
– Да я никогда не махала рукой на «Факельщиц» Варвары Феофановны, наоборот, говорила, что картина талантливая, умная.
– Да ты не серчай… Что уж теперь-то…
…Вечером Дарьюшка явилась к Григорию за картинами и за портретом Варвары Феофановны. Григорий потребовал от нее письмо и выпроводил ее, не отдав ей ни картин, ни портрета, и наговорил вдобавок много резких и неприятных слов, ничуть не обеспокоивших, впрочем, Дарью Ивановну.
В черных зрачках Юлии мерно качается медный диск маятника настенных часов. Юлия пристально смотрит на часы, но не видит ни стрелок, ни маятника. Взгляд ее будто отвердел; остекленились синие льдинки глаз, и она видит сейчас перед собою не часы, а ласковые, добрые глаза матери, и мать будто говорит ей:
«Тебе больно, Юлия? Отчего ты такая потерянная, сама на себя непохожая? А помнишь, как еще до войны мы с тобой ходили в Эрмитаж и видели там копию рафаэлевской «Сикстинской мадонны». Ты ее помнишь, Мадонну? Она такая необыкновенная. Мадонна без возраста. А глаза младенца на ее руках – глаза мудреца… И ты плакала тогда и поклялась быть художницей.
А теперь тебе, конечно, страшно обидно и больно, что ты еще не написала своей Мадонны, своих «Факельщиц искания»!
Смотри, Юлия, какая гордая женщина вот эта, с факелом, в пурпурном одеянии. Она вся насыщена красотою и такой большой загадочной любовью!..»
Столько раз вот так Юлия смотрела на «Факельщиц», особенно на красивую женщину в пурпурном одеянии, стараясь проникнуть в тайный замысел художницы!
И в самом деле, сколько ласки и тепла в больших синих глазах у женщины в пурпурном одеянии! Взгляд ее полон бессознательной тревоги, словно она искала ответное чувство в чьих-то других глазах, но не нашла его или усомнилась в нем. А как естественно написано движение тела женщины! Она вся – чувственность, нега и ласка, и еще что-то большое и важное, материнское, что ли.
Ветер откинул пурпурную ткань, обнажив по колено правую ногу. Юлия подумала, что Варвара нарочно придумала порыв сильного ветра, чтобы нарисовать эту обнаженную красивую ногу.
Куда она идет, эта женщина с факелом? От руин из мрака – к неведомой обетованной земле. Символика? Да, но какая! Это скорее романтика. Разве эта красивая женщина с такими пышными золотистыми волосами не говорит: «Пусть вечным будет движение к прекрасному! Пусть вечным будут искания, надежды, радости и печали!..»
С тяжким чувством полного разочарования Юлия вернулась к своей картине, которую она писала сейчас дома.
Картина большая, но еще не завершенная…
Юлия смотрит на фигуру сержанта у противотанковой пушки, и чувство неудовлетворения камнем ложится на сердце.
«Он как деревянный, – думает она о сержанте. – И вся картина без движения и света. И этот ползущий фашистский «тигр» или «фердинанд» с черным крестом, и весь расчет у пушки, и вот этот красноармеец с автоматом – какие-то застывшие, неестественные…»
Юлия кусает губы, бесцельно размазывает кисточкой краски, горькое чувство бессилия как свинцом наливает ее правую руку. Сколько времени вынашивала волнующий образ, а написать не умеет!..
Давно, еще до занятий в академии, Юлии казалось, что все дело в недостатке мастерства, школы, техники. Но вот теперь, когда она и в академии училась, и опыт приобрела, она почувствовала себя еще более бессильной в своих замыслах. Если в детстве и ранней юности она хлопала в ладоши от любого своего рисунка, то теперь вспышки радости чаще всего сменялись часами и неделями горечи, отчаяния и ожесточенной борьбы с неподатливым образом.
Всегда довольны дети, реже – дилетанты. А настоящий художник почти никогда не доволен.
Юлия прекрасно знала, что все большие художники страдают муками творчества, что творческий процесс для всех тяжкая борьба за совершенство, вечное напряжение и вечная неудовлетворенность.
Григорий, наблюдая за упорством Юлии, невольно сравнивал ее с Варварой Феофановной. Так же вот работала Варенька над своими «Факельщицами искания». Картина создавалась на его глазах. Варвара раз пятнадцать переписывала ее заново и наконец отступилась.
– Ты понимаешь, Гриша, убегают от меня «Факельщицы». Ты не скажешь, почему они убегают? – спрашивала Варвара, и ручейки ее темных бровей сбегались вместе. – Пишу, пишу, а ничего не получается.
И Григорий тогда посоветовал:
– Если не получается, брось, и дело с концом.
Как же он неправ был! А ведь она в него верила, делилась с ним всеми своими замыслами. Они же были не только друзьями!..
И вот теперь, когда судьба столкнула Григория с еще одной художницей, он наконец уяснил, что призванием шутить нельзя. И если Юлия спрашивала у него, что ему нравится, а что нет, он обычно отмалчивался, чтобы не помешать творческому процессу.
Тяжело, очень тяжело Юлии!..
Напряженно, до рези в глазах, Юлия глядит на свою сырую картину; изучает сержанта у пушки, ей кажется, что у сержанта – чужой лоб, будто мраморный.
Она пишет заново лоб сержанта. Час, два, три, а сержант так и не ожил. Лежит, как колода в шинели.
Юлия проклинает свою беспомощность, и ей становится противно смотреть нз собственную мазню. Она швыряет кисть и, опустившись на стульчик возле подрамника, стиснув голову сухими холодными ладонями, ничего и никого вокруг не замечая, сидит в одном положении до позднего вечера.
«Нет, он от меня не уйдет, этот упрямый сержант, – думает она. – Я его сто раз напишу, а добьюсь, что он будет стрелять, а не лежать колодой».
И, схватив уголь, поспешно, сама себя подгоняя, набрасывает новый эскиз сержанта. Он должен лежать не с правой, а с левой стороны. Тогда виднее будет выражение его лица. И шапку с головы надо у него сбросить, втоптать прямо в черный снег. Пусть волосы на голове сержанта будут рыжими, всклоченными, а со лба, прямо со свисающей пряди волос, должна стекать кровь – капля за каплей из пораненной головы.