День начинается — страница 30 из 77

Сапаров всегда требовал, чтобы коммунист во всем и со всеми был честным, правдивым, отзывчивым и справедливым в принятии тех или иных решений. И он контролировал свои решения и особенно строго критиковал себя за любую оплошность или за неправильно составленное мнение о том или ином человеке. Он старался исправить свою ошибку и делал это открыто, не думая о том, что роняет этим свой авторитет, потому что был выше мелочного тщеславия.

Всякий раз после встречи с Сапаровым Григорий выносил огромное чувство чего-то светлого, лучистого, льющегося в сердце. И он чувствовал, что это светлое помогает ему находить себя, видеть в себе недостатки, которые он потом стремился исправить, так же, как Сапаров, без стеснения. И тогда он становился лучше, самокритичнее, правдивее и честнее во взаимоотношениях с людьми.

После любого разговора с Сапаровым Григорий никогда не испытывал подавленности; наоборот, он чувствовал необыкновенный подъем творческих сил. И он всегда представлял себя таким, как Сапаров, и равнялся по Сапарову.

Таков был этот человек – Аверкий Николаевич Сапаров – секретарь краевого комитета партии.

– И это все? – спросил Сапаров, как только Григорий закончил свою информацию.

– Все и не все, – ответил Григорий. – Так много путаницы и так много разных мнений, что я просто не хочу отнимать у вас время, Аверкий Николаевич.

– И напрасно, – возразил Сапаров и отошел от стола. – А что думает Муравьев?

Григорий сказал, что 27 марта на заседании геологического совета он должен будет отстаивать проекты и планы первичной разведки Приречья. Но он еще не имеет твердой, определенной точки зрения, не имеет ни планов, ни проектов.

«Кого я пошлю в такую разведку? – подумал Григорий в эту минуту. – Тихона? Он еще уснет там, чего доброго. Если бы я мог поехать туда сам, тогда все было бы по-другому. И тогда…» – он развивал свою мысль все дальше и дальше.

«Прекрасно! Очень хорошо!» – думал Григорий и представил себе таежный путь по Приречью. Угрюмые Киргитейские скалы, неведомые реки и ключи, никому не известные горные перевалы… И там, где-то там, лежит железо. Много. Очень много!..

Сапаров заметил перемену в настроении Григория, его посветлевшие глаза и как он энергично потер руки.

– Вот так-то будет лучше. Веселее! Веселее! – подбодрил Сапаров, миролюбиво посмеиваясь. – А то «ни планов, ни проектов!». Совсем не похоже на Муравьева. Хорошо! Очень хорошо! И помните: в делах по Приречью – моя вам рука. Я тоже верю в большое будущее Северо-Енисейского бассейна.

– Я думаю, – сказал Григорий, – первичную разведку закончим в этом году. А к сорок пятому году будем иметь твердую точку зрения на весь бассейн. Будем иметь и твердые планы, и проекты изыскательских работ.

– Прекрасно! Очень хорошо! Великолепно! – воскликнул Сапаров с присущим ему юношеским задором и, так же, как Григорий, энергично потирая руки, прошелся по кабинету пружинящим легким шагом.

5

Над городом, на середине неба пенилось курчавое облако. А вокруг облака, прорешеченная белыми лучистыми звездами, висела лазуревая бездна. Месяц, как гаснущий олений глаз, истекал белым светом у черты горизонта, за хребтом высокого Дивана – отрога Столбов. Еще десять-пятнадцать минут, и месяц нырнет за зубчатый край сопки, оставив на кромке неба бледно-багряное тающее пятно. А потом и оно потухнет. И тогда настанет темень. Мутная мартовская темень!..

Григорий застал Юлию в большой студии школы живописи. Художники в этот вечер обсуждали новую картину Ильи Перемыслина «Лиловая женщина».

Григорий поздоровался со всеми и, отойдя к окну, взглянул на Юлию, сидевшую на низеньком стульчике рядом с Резуновым.

– Да что вы судите мою картину? – спросил Перемыслин. Это был щупленький, с желтоватой бородкой старик в черном поношенном пальто и войлочных туфлях. Он сидел на стуле. В выражении его лица, особенно глаз, было что-то беспокойное, больное. Казалось, он пришел в эту студию не с улицы современного города, а откуда-то из пещеры монаха-отшельника. – Моя картина – плод наития и вдохновения! – выкрикнул он.

Илья Никанорович Перемыслин начал писать давно. В царские времена он делал рисунки для объявлений в газете, иногда сочинял карикатуры, которые особенно любил. Но однажды, написав особенно злую сатиру на енисейского губернатора и пустив ее по рукам, он угодил в тюрьму «за публичное оскорбление личности». После кратковременного, двухнедельного заключения он оставил свои карикатуры, начал писать картины, изображая людей и животных до того нелепыми, что порой и самому тошно становилось. В городе на него не обращали внимания – привыкли, но он нет-нет и являлся в студию к художникам со своими полотнами. Сейчас он показывал «Лиловую женщину», кто знает, что подразумевая под этой странной картиной!..

– Увольте, увольте, почтенные, – бурчал Перемыслин, стукая палкой. – Я не пишу современную натуру. Да-с! Не пишу. Натура не утешает и не радует душу человеческую. Да-с! Душа человеческая грубеет от натуры. Все суета, суета, суета! Еще покойный Василий Иванович, с коим я имел честь не раз беседовать вот в этом самом доме – его собственном доме! – говорил: не пишите натуры! Натура – душа, а Еремей – колпак. Хе-хе.

– Василий Иванович?! Да разве он такими тонами писал «Боярыню Морозову»? И где вы видели лиловое тело у женщины? – кипятился Воинов.

Перемыслин заговорил о каких-то умозрительных видениях, и настолько непонятно и запутанно, что даже Ясенецкий от удивления открыл рот.

Григорий, не вникая в спор художников, смотрел на полотно Чадаевой «Лейтенант флота». Григорий долго смотрел на голову лейтенанта. Она была откинута на руку женщины в шинели. Русые волосы падали на высокий выпуклый лоб. Рукою он опирался на какую-то толстую книгу. Вся картина была освещена заревом пожара. Спиною к зареву на коленях стояла женщина в шинели. Она бинтовала грудь лейтенанта. Перевернутая фуражка лежала у ног женщины. Со спины эта женщина похожа была на Юлию. Особенно ее рука, в которой она держала развернутый широкий бинт. Вдали виднелись смутные контуры Дворцового моста, противоположный берег Невы, пятна домов на Васильевском острове…

– Тайный смысл! Философия!.. Да где вы тут видите-то, чего не вижу я? – спросил Воинов у Ясенецкого и Перемыслина.

Григорий невольно посмотрел на картину Перемыслина. На полотне Перемыслина была изображена пожилая женщина на фоне оранжевых лучей неизвестного источника света. Вся она была написана густыми лиловыми мазками. Ярко-желтые ореховые волосы падали на плечи женщины, как солома.

– Да где вы видели что-нибудь подобное в жизни? – спросил Воинов, указывая на картину.

– Как где? – удивился Бронислав Леопольдович. – Зачем видеть? Образы философской мысли, Кузьма Иванович, недоступны нашему глазу. А социалистический реализм, как я думаю, не отрицает философию. Мы тут должны решить вопрос не о том, что видим, а о том, что говорит нам в своей картине Илья Никанорович.

– Бред, бред! И философия ваша с Ильей Никаноровичем, и мысли ваши. Бред! – воскликнул Воинов. – Я категорически против такого бреда в искусстве. Вот такое искусство нам нужно, – широким жестом руки Воинов указал на массивный бюст героя Гражданской войны в Сибири Петра Щетинкина.

– Это живой партизан, – продолжал Воинов. – Обратите внимание, как он гордо и твердо держит голову, как напряглись мускулы его лица м шеи… Какой у него взгляд! Это произведение волнует нас. Почему? Да потому, что оно отвечает на наши здоровые духовные запросы. Оно дает нам понятие о героических днях нашего прошлого. От него веет легендами!..

– Нет, позвольте, позвольте, – возразил Бронислав Леопольдович и, не обратив внимания на то, что Перемыслин, постукивая суковатой палкой, вышел из студии, пустился в длиннейшее рассуждение о форме и содержании художественных произведений.

6

Они шли по узкому переулку к Енисею. А ночь… Ночь стояла темная да снежная! Над городом дымчато-белесое, беззвездное небо. Облако, которое совсем недавно было небольшим, теперь расплылось, как туман, от горизонта до горизонта. С междугорья дул слабый ветерок. Теплый, ласковый, навевающий грезы.

О чем поет ветерок?

Он поет о солнечных просторах Крыма и о снах величавых кипарисов, он поет о душных ночах южных морей, и о песнях рыбаков, и о любви рыбачек!.. Он поет о великих просторах отчизны. О Родина, Родина, как же ты велика! Твои поля, горы, степи и моря!.. Как широко ты развернулась, и не обнять тебя, и не охватить!..

А ночь темная! А ночь снежная!..

Ветерок нашептывает и нашептывает свою колдовскую песню о весеннем пробуждении природы даже в этих холодных просторах земли, где еще лежат глубокие снега, торосистые льды на реках, где еще спят в берлогах тощие медведи… И этот большой каменный город прислушивается к долгожданному напеву влажного ветерка… Дружную весну пророчат старики в колхозах, о весне говорят резвые дети, о весне воркуют сонные птицы в своих гнездах…

В доме Муравьевых из комнаты Григория струился в темную улицу яркий приветливый свет. Григорий быстро подошел к завалинке, взглянул в окно, изумился:

– Вот уж не ожидал!..

– А кто там? – спросила Юлия.

– Мой старший брат, Федор Митрофанович, – ответил Григорий. – Тот самый подводник, о котором я рассказывал вам еще осенью. Человек он был когда-то с буранами, да еще и со стихами. И во флоте побывал, и военным корреспондентом, да где он только не побывал!.. Пять лет не виделись мы с ним. Давненько, давненько!..

7

Федор встретил Григория у дверей, порывисто схватил в свои объятия и, говоря: «Гришка, дьявол, Гришка, да что же так долго?!» – горячо поцеловал брата в губы, в щеку и по старшинству, как бывало в детстве, в лоб.

Юлия прошла в свою комнату.

– А я тебя тут жду. Жду, жду, и все нет и нет! Где же вы так долго задержались? – спрашивал Федор, рассматривая Григория. – Отвык, отвык от меня, золотцо! Возмужал, деловой человек!.. Удачно ты начал свою жизнь. Тут мне порассказывали о твоих планах и замыслах… Смелый ты человек, как я вижу. А я все пишу стихи. И постоянно недоволен собой. Какой же ты костлявый, инженер Григорий, а?