День начинается — страница 39 из 77

Иван Румянцев хозяйским, неторопливым взглядом осмотрелся вокруг и, кивнув головой на гипсовую Венеру Милосскую, добродушно усмехаясь, проговорил:

– Встречал такую.

– Кого? – спросила Юлия.

– Венеру. Под Курском захватили мы штабную машину немецкого генерала, и вот в ней была Венера. Краденая, по всем статьям. Тогда я не понимал, что это за изображение. Был у нас в части умный человек, политрук Ананий Николаевич Рощин. Он и рассказал нам, что это за Венера.

Румянцев насупил черные брови и уселся на предложенный Юлией стул.

– И вот подумайте, – строго продолжал Румянцев, – такую Венеру немецкий генерал вез в ящике, обложенную ватой. Как бы не разбить, знаете ли! А живых Венер в гроб загонял на каждом шагу.

Иван Румянцев замолчал, не торопясь свернул махорочную цигарку и приготовился слушать наставления Юлии.

– Представьте себе, – начала Юлия, подготовляя Ивана Румянцева к позированию. – Встаньте вот так… Хорошо. Вообразите, что вы стоите на холме у противотанковой пушки. Эта пушка в полной исправности. Но снарядов нет. Идет бой. Вокруг вас рвутся снаряды. И вот как бы через улицу вы видите «тигра». Немецкий танк…

– Знаем мы этих «тигров»! – пробурчал Иван Румянцев.

– И хорошо, что знаете. Вас у пушки трое. Один из вас ранен. Он лежит на окровавленной шинели и тоже видит грохочущий, дышащий смертью «тигр». Вы командир орудия. Старшина, допустим. Второй ваш помощник – сержант, этакий маленький белобрысый молодой солдат. Помощь вам подать невозможно. Отступать вам нельзя. Приказано стоять насмерть. Вы имеете пистолеты, винтовки. Но что это против «тигра»?

– И то сила, – весело сказал Иван Румянцев.

– Ну да, сила. Но «тигр» бронированный. «Тигр» вооружен пушкой, пулеметами! Вы это понимаете? Наклонитесь вот так, на колено. Ага! Немножко левее. Держитесь этой рукой за стул как за воображаемую пушку.

– Как это можно? – удивился Иван.

– А почему нельзя?

– Да ведь в правой руке у меня должна быть винтовка, и я должен приноровиться, как бы пулю заслать в щель танка, и сержант то же самое?!

– Не в этом дело, – возразила Юлия. – Я даю в картине первый момент. Вы видите «тигра», но еще не действуете. Вы ошеломлены. На вас ползет смерть! Вы испытываете первый страх.

Иван Румянцев сердито фыркнул.

– Изображать страх не буду! – заявил он басом. – Это вы определенно запомните. Ежели я вижу танк и начну труса разыгрывать у пушки, тогда мое дело – швах! Оборвет мне «тигр» и руки, и ноги, как у этой Венеры. Да еще и голову прихватит. Тут, товарищ, секунда действует. Эту секунду вам надо нутром понять. Вот оно какие дела! Ежели я вижу «тигра», я сразу даю вид: у пушки народа нет, и лежим наизготовке с сержантом. И когда «тигр» подползет под таким углом, что его снаряды и пули не возьмут нас, мы тогда начинаем действовать. Вы слыхали, что у танка есть смотровые щели? По ним из винтовок стрелять можно. А если еще есть под рукой гранаты, то считайте, что «тигру» песенка спета. Так что страх я изображать не буду, – решительно закончил Иван Румянцев и засмотрелся в большое окно.

Юлия заходила маленькими шажками по студии. «И упрямый же сибиряк! – думала она. – Он тут мне развернет всю свою диспозицию и будет сидеть с этаким каменным выражением лица. По сюжету он должен именно так стоять у пушки. Мне это памятнее, чем ему».

Юлия припомнила, как она на линии обороны Ленинграда, у противотанковой пушки, перевязывала солдата, лежавшего на окровавленной шинели. Двое других – солдат и сержант – страшными словами ругали кого-то за недоставку снарядов. А «тигр» шел на них, огромный, бурый, грохочущий, сжигающий огнем. Потом он вдруг круто взял в сторону и, лязгая гусеницами по мерзлой земле, скрылся за холмом.

Иван Румянцев, оставаясь безучастным к творческим поискам Чадаевой, продолжал сохранять на лице злое, свирепое выражение. Глаза его округлились и застыли. Юлия, взглянув на него, стала бегло набрасывать рисунок. Иван Румянцев, видя, что художница начала рисовать, выпрямился и принял то самое каменное выражение, которое не нравилось Юлии.

– Не то, не то!

– То есть, позвольте! – Румянцев еще выше приподнял плечи.

– Вот только что было такое хорошее выражение! Что-нибудь фронтовое вспомнили?

– Да нет, куда там фронтовое! Это я подумал про бюрократа, бывшего директора нашей мебельной фабрики. Как он, подлая его душа, людям кровь портил… А потом, как его в шею погнали, куда вся спесь его девалась – хуже мокрой курицы стал…

– А вы давно на мебельной фабрике работаете?

– Недавно. – У Румянцева расплылось лицо в улыбке. – Пришел я из госпиталя. Ранение у меня было тяжелое, но вылечили, и я стал здоров. Ноги, как видите, имею в натуральную величину. Только бок поврежден, а то хоть куда. Но все-таки дали мне инвалидность второй группы. Пенсию дали. Но я без работы жить не могу. Жена моя и напирает: бросай, говорит, работу на мебельной фабрике, проживем… Знаете, время военное и все прочее. Ну, вчера между нами произошел серьезный разговор. Она дуется на меня, а я свою линию держу, определенную.

И, сдвинув брови, он посмотрел в угол мимо Венеры. Да так и застыл, словно каменное изваяние, с грозно-суровым выражением чернобрового лица.

Юлия вернулась к мольберту.

6

В студию ввалилась Дарья Муравьева в желтой отороченной шубке, в цветастом платке, широкая, улыбающаяся.

Иван Румянцев кашлянул и, говоря: «Извините великодушно. Вздохну малость», – встал с колена, метнув хмурый взгляд на Дарью.

– Ну и достаточно, – ответила Юлия, поняв Румянцева. – Когда вы можете быть? Завтра? В это время? Вот и хорошо.

Румянцев беспокойно посмотрел на квадратное сырое полотно в густых мазках красок, нахлобучил баранью шапку и ушел.

– Ишь как!.. Бык, настоящий бык! – сказала Дарья. – Не люблю я мужиков, когда они из себя что-то корчат. И в работе с ними прямо беда. Другой петушится, а хвать, трехпудовый камень и придавил его к земле. А я как начну, бывало, покидывать породу из шурфа, так трех этаких и упарю.

Дарья вздохнула во всю грудь и остановила внимательный взгляд на Юлии.

– Угадай, с чем я к тебе явилась? – спросила она хитро.

– Не могу угадать.

– Не можешь? – Дарья повела по студии глазами и прошептала: – Федор побывал у меня! И знаешь…

Дарья заерзала на стуле и умолкла. Рука Юлии, державшая кисть, вдруг отяжелела и стала неловкой, непослушной. Но приподнятые надломленные брови и пристальный, напряженный взгляд говорили о внимании, с каким она слушала Дарью.

– Ну и что же? – спросила она дрогнувшим голосом.

– Так сердце и закатывается, – начала Дарья. – Выговор я ему сделала. Подумать надо, приехал в город и глаз не показывает. И тот раз уехал не простившись. А что тому причина? Я все думала, из-за Феклы. А тут и ахнула! Причина-то эта в тебе, Юлия, в тебе!..

Щеки Юлии зарделись, и она невольно отвела взгляд от напористых бесцеремонных глаз Дарьи.

– Да, Юлия, в тебе, в тебе! А как ты? Имеешь ли ты это самое в сердце, что у Федора? У него ведь горячее сердце. Весь в мать. Да ведь и Григорий любит тебя, только виду не показывает. А у Федора все наружу, что на лице, то и на языке. Мой глаз не обманешь, Юлия.

Окинув сухими, холодными глазами Дарью, Юлия глухо проговорила:

– Оставьте вы эти разговоры! Оставьте. Чего вы меня все время сватаете? Я давно вам хотела сказать… не говорите так. Меня это совершенно не касается. И Федор, и Григорий. С чего вы это вдруг? Я знаю Федора по Ленинграду. Мы друзья. Вот и все… – Юлия смутилась и замолкла.

– Вижу, дева. Все вижу, – Дарья тяжко вздохнула.

– Оставьте, оставьте, прошу вас! – Юлия отошла к окну. – Вы мне и вчера это же говорили. Но все это вздор, – и сердито закусила губу, глядя, как солнечные зайчики, купаясь в мартовской луже, играли фиолетовыми отблесками.

По тротуару проходили горожане, и звуки их шагов глухо отдавались в пустынной тишине студии. Дарья плавно приблизилась к Юлии и, положив свои пухлые руки на ее плечи, заговорила:

– Любовь не утаишь, дева. Она через глаза да выглянет. Слава богу, и я влюблялась, и не только в своего белоглазого! Любовь, она бывает у всех: у грамотных и неграмотных, у художников и инженеров, у всех одинакова: со вздохами да со взглядами. А без любви и жизни не было бы. И города строятся любовью, и добрые семьи живут любовью. Любовь, как большущий корабль, держит нас всех на жизни-океане. И который выскочит из этого корабля, тот и потерял себя. И дело у него не то в руках. И сердце у него станет как вроде из выжимков, холодное, бесчувственное. Вот и ты рисуешь картину с любовью. А ежели кто для славы из себя выжимает, то дело бывает холодным и за сердце не берет. Золото ведь тоже красивое, а бессердечное!

Дарья помолчала, вздохнула:

– Диво, прямо диво! Уж про Федора я бы и не подумала, а вот ты и возьми! А? – и покачала головой.

– Он что-нибудь говорил?

– Да что там говорить!.. Я как глянула…

Дальнейшее замерло на губах Дарьи. В студию с улицы вошел Федор Муравьев. Дарья вдруг заторопилась и, говоря, что ей надо еще справиться по домашности, тяжело переваливаясь, такая же довольная и сияющая ушла.

Федор собрался в дорогу. Он был в длиннополой шинели нараспашку, в темно-синих диагоналевых бриджах и в фуражке, сдвинутой на лоб. Тень от козырька ложилась на глубокий шрам над его левой бровью. В правой руке он держал сверток бумаг, левой все время мял в шинели маленький резиновый мяч, стараясь этими движениями восстановить мышцы больной руки.

Избегая встречаться глазами с Юлией, он смущенно проговорил:

– Зашел проститься с вами. Вот, еду теперь в Степногорск. Тут мне отказали от фронта. Попытаюсь там.

– Но ведь вы…

– Что я? – перебил Федор. – Болен? Да так ли я болен, чтобы не воевать? – и, взглянув на сырое полотно, еще более заторопился и вышел.

Юлия все еще сидела в студии. Ее сухие, строгие глаза смотрели на эскиз. Но и оттуда мыслью майора Федора, его болью, его ненавистью был обращен на нее сверкающий взор Ивана Румянцева, как бы говоря: «На запад, на запад, к Берлину!.. Вот наш лозунг дня».