– Горячий вы человек! Понятье-то у меня мужичье. Мильен человек, говорите?
– Два миллиона, я сказал.
– Два мильена? Всяко случается в миру, Григорий Митрофанович. Беды человеческие никем не меренные и не вешанные. На том мир стоит. Один умер, другой на свет объявился. Али, к слову сказать, мор полоснет по людскому миру. У-у, сколько горя разного и всякого льется тогда по земле. Мильены вымирают. Али вот война… Вылез немец. Что жа, смотреть ему в зубы? Негоже. Бить надо! Вот и бьем. И Митюха у меня там. А война правого и виноватого, и здорового, и хворого, и доброго, и злого – всех потчует смертью. И чего не переживает мир людской?! Эх-хе! Всякое случается. А через что война? Другой уродится эдакий, вроде Гитлера, ну и беда. Он места себе не находит на земле. Возомнит себя умнее всех и начинает гнуть шальную линию и метит эдаким манером на божницу в святые. То и Гитлер. Такой вырежет в одну ночь два мильена людей, токмо бы свою шальную линию провести в жизнь. Ему што два мильена людей. Эх-хе!
– Крепка ваша философия, крепка, – повторил Муравьев, покачиваясь всем корпусом.
Лицо его покраснело. Ворот гимнастерки распахнулся. Черные волосы растрепались.
Иван Иванович вытаращил глаза и долго держал рот открытым, точно испугавшись самого себя, что так долго и пространно говорил.
– Ну, что же вы замолкли?
– Увольте меня от такого разговора, – взмолился Иван Иванович, ерзая на табуретке. – Увольте. Грамота мне не далась. Понятья широкого не имею. Увольте.
– Ладно, ладно, – забормотал Муравьев, прислушиваясь к вою бури. – Эх, какая ноченька непогодная!.. Как она бродит, весенняя, студеная ноченька, ноченька! А дела мои – дрянь! Дрянь и тысячу раз дрянь! Сколько уж дней в Приречье, а я все еще на распутье. Дрянь дела, дрянь! Я должен что-то решить. Ноченька, ноченька! – и уронил взлохмаченную голову.
Григорий все еще сидел за столом, тяжелый, угрюмый. Иван Иванович, со стороны наблюдая за ним, беспокоился: «А все ж таки задумал он что-то худое. По всему видно. Вернулся эдакий дикий… Присмотреть надо, присмотреть».
Аграфена Терентьевна забралась на печку и оттуда, с высоты, наблюдала за беспокойным постояльцем.
– Э, все к черту! – Григорий так резко повернулся, что смахнул со стола граненый стакан. – Извините за стакан. Извините… – покачиваясь, вышел из-за стола, взял свою трехстволку, мешок и ушел в горницу.
Аграфена Терентьевна, высунувшись с печки, взглянула на разбитый стакан, зашептала:
– Осподи, стакан разбил! Вот ирод-то, вот ирод-то! – и, строго поджав губы, опустила голову на подушку.
Иван Иванович ходил по избе: «Экая непутевая мыслишка бродит у него. Вот ты и возьми». И, сердито ворча, прихватил лампу и ушел в свою квадратную спальню.
Разуваясь у деревянной кровати, Иван Иванович все еще ворчал себе под нос.
– Ить полоснет ишшо в себя. Ему што? Чик – и готово. А тут тогда хлопочи за него? Эх-хе, беда! – кряхтя, сбросил с себя замасленные, лоснящиеся шаровары и, уже забравшись в постель, задул лампу.
Но уснуть не мог. Слова Муравьева не давали ему покоя: «Как видно, он назвался с приреченским железом, а железа нет. Теперича ему дорога закрыта в обратный ход, эх-хе. Ишшо со зверобойной натворит делов. Вот ты и возьми, а?» Долго ворочался с боку на бок, потом встал, потихоньку, на ощупь подошел к створчатой двери горницы и приложился к выпавшему сучку.
Муравьев все еще сидел за столом, облокотившись и под виски подперев руками черную голову. На его высоком лбу не расходилась складка какой-то упорной мысли. На столе перед ним лежала развернутая геологическая карта. У лампы чернели грудой какие-то камни.
«Поди ты, думает, а? – размышлял Иван Иванович у глазка. – А чего бы думать? Харч мой, обиход мой, живи себе на полную необходимость. Нет железа? Так и скажи: промахнулся, мол, не обессудьте. Так-то люди добрые делают. А ведь што ты? Какая твоя порода? Нет, уж, ежели уродится скотина с коротким хвостом, сколь ни тяни, длиннее хвост не вытянешь. Эх, кабы мне твою грамоту инженерную да твои годы, я бы еще показал, почем сотня гребешков!»
Мысленно рассуждая с инженером Григорием, Иван Иванович неосторожно нажал на дверь, она жалобно запела… Григорий порывисто повернул голову. Иван Иванович порывисто попятился от двери и опрокинул стоявшую на табуретке макитру с тестом. Макитра грохнулась об пол и разлетелась вдребезги. Выругавшись, Иван Иванович шагнул в тесто.
– Ах, мать пресвятая богородица! Да это кого же там черти давят? – подала визгливый голос с печки Аграфена Терентьевна.
– Молчи ты, квашня, со своей богородицей, – зарычал Иван Иванович, чавкая налипшим на подошвы тестом. – Огня подай!.. И наставит этих горшков, што не проехать и не пройти!..
– А тебя куда черти перли? – слезая с печи, ворчала Аграфена Терентьевна. – Ты куда тут ездил-то, што в куть заехал? Уж не разбил ли ты макитру, леший? – В темноте на ощупь она побрела к печурке за спичками и прошлась по расплывшемуся тесту. – Ах, богородица, дева пресвятая, да вить этот хрыч макитру ухряпал! И куда тебя только перло впотьмах!
Распахнулась дверь горницы, и на пороге появился Григорий.
– Беда у нас, – Иван Иванович развел руками.
– Вижу, – улыбаясь, сказал Григорий. – Да вы проходите ко мне в горницу.
Иван Иванович, воровато взглядывая на Аграфену Терентьевну, топтался на одном месте.
– Ну, заходите, Иван Иванович.
– Это я-то?
– Ну да.
– В горенку?
– Ну да.
– Да как же!.. Эх-хе! У меня ить, Григорий Митрофанович, и ноги эдаким манером в тесте.
– На тряпку, хрыч! – выругалась Аграфена Терентьевна, бросив мокрую тряпку.
Иван Иванович кое-как вытер босые ноги и с болезненным замиранием души вступил в горницу. Григорий закрыл за ним дверь и указал на стул:
– Присаживайтесь.
– Это я-то? Да уж, верно, поздний час, Григорий Митрофанович. Что-то у меня крыльца побаливают, – пожаловался Иван Иванович, досадуя на все происшедшее, и, тяжко вздохнув, опустился на стул.
Прихрамывая, шаркая подошвами меховых унт, Григорий медленно шагал по горнице, думая об одном и том же. Бесплодные поиски железа в Приречье измотали его физически и нравственно. Густая черная поросль покрывала его давно не бритое лицо. Щеки глубоко ввалились, глаза, перетянутые синевой, выражали невероятную усталость. Ноги болели от ревматизма, малярийный озноб лихорадил все тело, и даже зверобойная настойка не помогла.
– Вы хорошо знаете тайгу, Иван Иванович? – глухо спросил Григорий.
– Вроде знаю, – неуверенно ответил Иван Иванович.
– А речку Дашку?
Иван Иванович прикрыл веками глаза, подумал:
– Не слыхивал. Да вить кто ее знает, может, есть и Дашка, и Марья. Тайга – неписаная книга. Тут реки, да горы, да ручьи исхлестали все вдоль и поперек. Такая путаница! Так што и ума не приложишь, где какая река начинается и где которая кончается. Эх-хе! Тайга-матушка…
Григорий остановился, спросил:
– Будете искать железо?
– Это я-то?
– Ну конечно!
– Надо бы подумать.
Иван Иванович склонил голову набок, подумал: «Ну, кажется, остыл малость. А все ж таки по обличности он хворый».
– Подумали? – напомнил Григорий.
– Эх-хе. Вроде могу пособить, – ответил Иван Иванович, не подумав. – Таперича можно пойти к себе? – спросил он, намереваясь встать со стула, но Григорий, порывисто вытащив из объемистого кармана кожаных брюк ржаво-бурый камень, поднес его к самому носу Ивана Ивановича и, пробуя в руке его тяжесть, глухо спросил:
– Вот это вы видите?
Иван Иванович вздрогнул, плотнее прижался к спинке стула.
– Знамо дело, – вежливо пробормотал он, косясь на камень.
«Ну, ежели он сдуру запустит камнем в меня? Ить это… Эххе». – Иван Иванович просунул толстую ногу под круглый стол и, убедившись, что там порядочная пустота, решил, что этой пустотой он на первый случай воспользуется, а там дальше – что бог пошлет.
– Первичная разведка провалилась, – сказал Григорий. – В моих руках только вот этот камень, взятый на речке Дашке. – И, бросив увесистый камень на стол, продолжал: – Я вам расскажу, где эта речка… И оставлю вам все эти камни. – Григорий указал на стол. – В них три четверти железа. Мы их называем гематитами, или, проще говоря, красный железняк. Вот вы хорошо присмотритесь к ним и, как только начнется весна, побывайте там, где я их взял. Тут, кроме вас, будут заниматься поисками еще и другие. Но я вас прошу более всего пощупать землю по Дашке…
Григорий говорил медленно, преодолевая лихорадочный озноб. Только сейчас Иван Иванович, хорошо присмотревшись, уразумел, что инженер еле стоит на ногах.
– Завтра… Все это будет завтра, – пробормотал Григорий и, бледный, отошел к деревянной кровати, лег на спину; на его высоком лбу выступил холодный пот. – Гудит башка… Не преодолел я ее, проклятую!.. Вот и свалила….
Он еще что-то говорил о зверобойной настойке, о двух выпитых шкаликах, о волкодаве и, все более слабея, чуть слышным голосом попросил Ивана Ивановича накрыть его тулупом. Ему вдруг показалось, что он зябнет в палатке на снегу, что снегом занесло палатку и ему не выбраться, и волкодав, почему-то превратившийся в Федора, сыпал на него колючим, сухим снегом. Потом он увидел пшеничные зерна. Цветущие, набухающие на глазах и лопающиеся, они заполняли всю землю густой зеленой порослью. И по этой зелени шла босоногая, простоволосая Юлия. Она махала рукой и громко смеялась. «Остановить бы ее! Куда она идет? А зелень-то, зелень какая хорошая! И так жарко!..» И сердце Григория, переполненное чувством радости, подобно пшеничным зернам, набухало, ширилось, готовое разорваться и лопнуть. Ему становилось трудно дышать.
– Юлия, Юлия! – позвал он, откинув доху.
– Вот те и на, – прошептал Иван Иванович. – Был один, а теперь и Юлия объявилась. Про бабу вспомнил.
Иван Иванович всю ночь провел у постели Григория.
Поиски полезных ископаемых называют «охотой за рудами». Охота за рудами, как и охота за зверями, требует острого глаза, находчивости, терпения, любви к природе, выносливости.