День начинается — страница 43 из 77

Как охотник за зверем должен знать не только все его повадки, в каких местах он держится и какие оставляет следы, так и рудоискатель должен хорошо знать не только те места, где можно встретить полезное ископаемое, но и проследить его, найти коренной выход, пласт, жилу или залежь. Геолог-первооткрыватель указывает месторождение. Крупная поисковая разведка исследует это месторождение, устанавливая запасы полезного ископаемого.

В поисках железа в Приречье Григорий Муравьев шел по следам случайных находок. Тут побывало много рудоискателей, но никто из предшественников Григория не предполагал крупного месторождения. Одуванчик вообще недолюбливал медвежий угол. По Одуванчику, Приречье – мрак, затея дурной фантазии. Для Григория Приречье – будущий промышленный узел. И он хотел доказать это открытием месторождения железа, но, как назло, в его руках не было ничего существенного. «Где же оно, это залегание? И будет ли оно промышленным? Кто знает!.. Надо искать, искать и только искать! По Дашке и по Варгатею. Оно где-то тут!» – думал Григорий, лежа больным в займище Ивана Ивановича.

Через три дня болезнь отпустила, и Григорий, не мешкая, ушел с Иваном Ивановичем на лыжах в тайгу.

Они шли поймой реки, медленно пробираясь в мелколесье. Потом перевалили Варгатейский хребет и продолжали путь по склону горы.

Григорий намного опередил Ивана Ивановича. «Упарит он меня эдаким ходом, эх-хе! – думал Иван Иванович, пригибаясь всем корпусом вперед и ловко выправляя левую широкую лыжину на след Григория. – Эх и хлещет же! Емкий человечище! Из крепкой породы! Такому бы охотником быть! Ну да он и в самом деле ухо с глазом!»

Во второй половине дня Иван Иванович заметил, что Григорий круто повернул на юго-восток. «Не туда идем. Вроде очумел мой союзник, эх-хе! Опять направление перепутал!» – подумал Иван Иванович, озираясь.

А вокруг лес и лес. И нет ему конца-краю. Синеют хребты. И беспредельно высокое синее небо. День погожий, солнечный.

– Эге-ге-гей! – зычно подал голос Иван Иванович.

Григорий остановился у подножия хребта. Он в кожаной, подбитой мехом тужурке, в меховой шапке, без рукавиц, в забитых снегом унтах. На лыжах держится твердо – не столкнешь. Лицо его, побронзовевшее от ветра, выражало силу, настойчивость и уверенность. И только в лукаво искрящихся серых глазах теплилась усмешка.

Иван Иванович в желтом полушубке и в черных пимах, разморившийся на ходу, медленно подошел к Григорию и, вздохнув, заметил:

– Экий ты, паря, емкий! Жму, жму, а подрезать тебе пятки не могу. Наст твердый. Лыжины так и норовят разъехаться в разные стороны, эх-хе! С тобой, паря, не совладаешь. Ты бывал в этих краях?

– Бывал, – ответил Григорий.

– Давненько?

– Позапрошлым летом.

– А беспамятством не страдаешь?

– А что?

– Пошто направление перепутал? Ишь куда загнул! Эдаким ходом мы до морковкина заговенья не выберемся из тайги.

– Ну-ну. – Григорий усмехнулся. – А я вот хочу показать вам Дашку. Вечером мы будем там, где я взял те камни. Вот вы посмотрите, а летом понаведаетесь в тот угол.

Иван Иванович крякнул, поскреб в рыжей заиндевевшей бородке, помолчал, закурил, а тогда уже высказался:

– Нутро у тебя горячее, Григорий Митрофанович. Ты вроде как завидуешь тайге-матушке. Вот и норовишь вырвать из нее богатство. Доброе дело. А другие как? Сочувствуют али оппозицию держат?

Григорий рассмеялся, обнажив крупные белые зубы.

– То-то и оно, – продолжал Иван Иванович. – В народишке разная порода водится. Другой как окопается в своей семье, не вытащишь на простор. Такому бы жить в свое удовольствие, эх-хе! Жизненная линия у такого человека куцая, как у зайца хвост. Ну да с такой породой и совладать легко. Огоньку, огоньку подпустить – он зашевелится и пойдет наметом вперед. Ну а третьи тянут дело на свою выгоду, с такими полагается держать определенную линию и протчая. А лес-то, лес какой ядреный! – вдруг воскликнул Иван Иванович, постукивая толстой палкой по стволу заматерелого кедра. – Ишь как поет! Строевой! Экие богатства, глазом не окинешь! Тут тебе и кедрач шапками подпирает небо, тут тебе и пихта строевая, тут тебе и лиственница… Чего только нет! Простор, только поворачивайся! Да есть ли в других государствах такие несметные богатства? Нет! Эх-хе, ладное дело! А зверья сколько! И медведь, и марал, и косуля, и лиса, и разное всякое, и протчая. Слух идет по земле – ондатру завели в колхозах. Што это за зверь? Пользительность есть в нем какая али нет, может, это для близиру? – и, хитровато щуря глаза, внимательно выслушал ответ Григория.

Вечером они были в долине речушки Дашки. Иван Иванович разложил огромный костер и после сытного ужина, прогревая широкую спину, расспрашивал Григория о том, как, где и по каким признакам искать ему железо.

С утра Григорий возобновил работу в том шурфе, над которым работал неделю назад. Под толстым пластом глины началась твердая, окаменевшая порода, сцементированная железистым материалом. Это был красный железняк. Невдалеке от этого места Григорий еще в тот раз обнаружил выход породы. Быть может, эти находки случайные и являются результатом размыва коренного месторождения?

Надо искать, именно здесь искать, решил Григорий, записывая в своем журнале: «Район будущего месторождения, вероятно, сложен красноцветными песчаниками и глинистыми сланцами верхнего протерозоя или нижнего кембрия. Поисковая разведка должна исследовать прежде всего долину Дашки и Варгатея».

Это было началом большого дела.

Глава тринадцатая

1

В пятом часу вечера, в среду, Федор Муравьев приехал в Степногорск. Поток пассажиров с чемоданами и мешками, в шубах, пальто, в дохах, в полушубках, в шалях, косынках, шапках вынес его с перрона через маленькие проходные ворота в темный двор вокзала, и этот же суетливый, многоголосый поток пронес его в улицу за вокзал, где пыхтели автомашины, ждущие пассажиров в Елинск, и громко выкрикивали тележечники, предлагая свои услуги:

– Э-гей, кому в Елинск?

– Подвезу, не встряхну. Глазом не моргнете, дома будете! – орал бабьим голосом необыкновенно высокий детина, останавливая прохожих.

За воротами вокзала шумная толпа прохожих потекла ручьями во все стороны.

Федор шел быстрым, неверным шагом по Черногорскому шоссе, мимо продымленного деревянного клуба железнодорожников к улице Пушкина, к дому, где он жил со своим приятелем, полковником Зарубиным.

Дул холодный ветер. Как и большинство сибирских городов, Степногорск – город ветреный. Летом здесь свирепствуют черные бураны, мчащие тучи песка и пыли по пространствам безлесья. Тончайшая пыль пробивает одежду путника и всасывается во все поры тела. Песок хрустит на зубах, песок в волосах, песок в одежде, на окнах, на шторах – везде. Так же бурно, как черные бураны, проходят здесь дожди. Только что жжет солнце – и вдруг, будто по мановению волшебной руки, выплывают откуда-то густые тучи и… полило, полило, полило. Льет час, два, льет до тех пор, покуда не забурлят во всех улицах и переулках мутно-грязные потоки. Осень бывает солнечная, но такая же ветреная, как и все времена года. Солнца здесь много, особенно летом, оно жжет пуще, чем в Крыму. Зима в Степногорске холодная, малоснежная, вьюжная. И даже сейчас веет ледяным холодом с гор.

В этом городе Федор много дней провел в госпитале. Он хорошо помнит, как в прошлом году, сентябрьской ночью, санитарный поезд подошел к Степногорску. Федор лежал в третьем купе. Голова у него была в бинтах. Рука и нога в гипсе. В позвоночнике держались адские боли. Он лежал на спине, слушал, о чем говорили в купе. Кто-то ругал скверную станцию; кто-то говорил, что их заслали к черту на кулички и что здесь скорее умрешь, чем выздоровеешь.

Федор слушал, хмурился и вдруг взволнованно заговорил:

– Вздор! Кто говорит, что здесь чертовы кулички? Вздор. Я бывал тут. Город тихий, хлебный. Лесу нет? Будет! «Дайте только время, дайте только срок, будет вам и птичка, будет и свисток». Старожилы тут гостеприимные. Осели навечно. Перелетных птиц мало. Как бы мне взглянуть в окно?

– Вам нельзя волноваться, – напомнила сестра.

Федор все-таки подтянулся на одной руке к окну и, опершись на локоть, жадно смотрел в сизое, предрассветное утро. К пригородному поезду шли и шли люди. Эти люди были почему-то близкими для Федора, будто он много лет жил с ними под одной крышей.

После госпиталя Федор получил назначение в дивизионную газету. В марте дивизию сняли из резерва и направили на фронт. Федор по состоянию здоровья был оставлен при облвоенкомате.

Да, он этот город знает. Каждый камень, улица, дом, переулок – все ему здесь знакомо. Тут он печатал свои стихи, статьи, выступал во Дворце культуры, бывал во многих колхозах… И все-таки, как ни был знаком ему этот город, как он ни сжился с ним, – теперь, в этот приезд, он чувствовал себя здесь одиноко, точно там, на Енисее, осталось тепло его сердца.

И чем ближе Федор подходил к дому на Пушкинской улице, тем чаще останавливался. Он все еще видел гневное лицо Юлии и не мог забыть тревожного выражения ее глаз, когда она, уходя из гостиницы, сказала ему:

– Я хочу только друга, такого, который бы понимал меня. Да, да. Просто друга, и только! – и, понизив голос, запинаясь, торопливо договорила: – И тогда… На Невском… тогда… я… я хотела спасти вас как офицера флота.

На письменном столе лежала рукопись легенды «Хиуз», которую он только что прочитал Юлии. И она… Она ушла. Ушла, гордая и чужая.

«Зачем ей, здоровой и сильной, связывать свою жизнь с человеком изувеченным и больным? – спрашивал себя тогда Федор, нервно вышагивая из угла в угол между мягкими креслами и диваном. – Ни я, ни моя душа не нужны ей. Именно не нужны! Доживу как-нибудь и без Чадаевой», – язвил он над собой. А сердце ныло. Нестерпимо больно было чувствовать свое одиночество, но больнее всего было сознавать, что он, когда-то здоровый и сильный человек, превратился в развалину. И кто? Кто тому виной? Война. И если бы мог еще воевать и мстить за себя, за жену, за дочурку Наташу, он был бы счастлив.