День начинается — страница 45 из 77

– Где был? – спросила она, строго уставившись на Феофана. – Праздник за три дня встречаешь? Знаю тебя! Охоч до Первого мая, только вот дела-то у тебя в пивзаводе худые, план не выполнили? Чем праздник встречаешь? Какой совестью? Да ты, видно, на ногах-то не ходишь, ведь ты на роже домой полз? И как это я не разглядела тебя в молодости, а?

– Ты меня не беспокой, эге ж, – буркнул Феофан. – Я… им напором духа… эге ж, напором духа!..

– Ты что бурчишь? – Фекла Макаровна грозно посмотрела на Феофана через плечо.

– А што?

– А то! Спи лучше вместе с напором духа!

Феофан поднял мокрые глаза на жену, хотел было возразить, но махнул рукой, промычал свое обычное «эге ж» и лег в постель, не раздеваясь. Фекла Макаровна с досадой посмотрела на засыпающего мужа.

Мысль ее перенеслась к Федору. «Друзья, верно, и довели его до разжалования! Вот тебе и отвоевался, майор! Да еще моряк. Ордена, заслуги – все потерял, голубчик! Как же это могло быть, а? И в какую пору он успел там столько бед натворить? И что он там натворил, что до разжалования докатился?» – думала Фекла Макаровна, разглядывая телеграмму из Степногорска, полученную позавчера ночью.

«…Федор Митрофанович разжалован по всем причинам непригодности, – говорилось в телеграмме. – Шлет привет двум дядям двум тетушкам и Юлии Сергеевне желая ей не беспокоиться судьбе других ради праздности тчк. Еще шлет привет брату Григорию пожеланием удачи большом деле тчк Прасковья Никитична соседка по квартире».

Эту телеграмму Фекла Макаровна скрыла от всех, кроме Феофана.

– Что же мне теперь делать? – Фекла Макаровна склонила свою черную седеющую голову на руки. – И за что разжалован? Про то соседка умолчала. Знать, причина нелегкая. На моих руках вырос, этакий золотушный певун. И сколько же мук я приняла из-за него, господи! Вот соберу все бумаги и сама явлюсь туда.

Кто-то резко постучал в сени. Фекла Макаровна спрятала под лиф телеграмму и пошла открывать.

В сенях холодно, темно. За дверью повизгивает собака.

– Ах. боже мой, Гришунька! – вскрикнула Фекла Макаровна и, распахнув сени, обняла Григория, стала целовать его в заросшие колючие щеки, раскрасневшегося, обветренного. – Как же я тебя ждала, Гришунька?! Да что же мы в сенях-то? Ну, что у тебя, все ладно в Приречье? – спросила она уже в доме, взглядывая влюбленными глазами на племянника. – Да ты и на лицо сменился? Что так?

Григорий молча стянул с плеч лямки тяжелого мешка, нагруженного образцами железа, меди, сурьмы, положил его на стул, сбросил меховую кожанку, шарф, шерстяную телогрейку. Медленными движениями руки он поправил мокрые черные волосы, мягко прошелся по широкой комнате между стульями, щуря близорукие глаза, присмотрелся к бурому лицу Феофана. «Что он завалился в постель? Стареет дядя. Тяжеловат стал на ухо и на ноги», – подумал Григорий, а тогда уже, устало опустившись на широкую желтую лавку, ответил тетушке:

– На лицо сменился? Обдуло приреченским ветром. Там еще зима. Стужа, бездорожье. А дела неважные.

– Неважные?

– Но не скверные, – поправился Григорий.

– То и ныло мое сердце, – Фекла Макаровна вздохнула. – Знать, трудную задачу поставил себе. А не согнешься под тяжестью? Смотри, Гришунька, держись тверже. Ты начинаешь свою жизнь и ох каким крутым ходом идешь! Тут навестила меня Катерина. В обиде на тебя. Ну да у ней обида девичья. Любит тебя, а ты весь в деле да в заботах.

И Варвара обижается. Ни одной строки не черкнул ей за все время. Скоро же ты ее забыл. Нехорошо. Она в Ростове при госпитале; в своем городе. Пишет, что ни родных, ни знакомых, никого не нашла. К августу обещает вернуться.

Косясь на тетушку, Григорий нехотя пересел от окна к простенку и, пряча взгляд от умных добрых глаз Феклы Макаровны, заговорил о своем:

– Приречье сразу не возьмешь. Нехоженые дебри, неизведанные горы!.. Три дня жил в Раздольном. И там худо дело. Залежи сурьмы скудные. Искать надо. Вот и будем рыться. Не сразу, не все сразу. А там чудесный край! И лес!.. Да какой лес! Под небо подпирает. Я бы так и не вылез бы оттуда. Каждый бы аршин земли прощупал и что-то, что-то нашел бы там такое!.. – Григорий энергично прошелся по комнате и, потирая руку об руку, заговорил о богатствах отдаленного края, а закончил тем, что трепанула его там малярия, но он вовремя заглушил ее. – В самолете опять начинало лихорадить, потом прошло. И дружок у меня осел там. Надо бы его подкормить, – дней через пять-шесть возьму его в Саяны и в отроги Талгата.

– Не успел обопнуться и опять в поездку? – вздохнула тетушка.

– Да, месяца на три.

– Изморишь ты себя. Ни передышки, ни отдыху. Да разве можно так? Зябнешь ты и в горах, и в таежном глухолесье… Надолго ли тебя хватит? Этак и Катерина отцветет на ходу. Да и сам завянешь. Тебе ведь, слава богу, за 27 перевалило. Или ты женишься седым да немощным, а?

Брызгаясь водой, фыркая, подставляя смуглую, крепкую шею под струю из рукомойника, Григорий проворчал:

– И что вам далась моя женитьба?

– И женитьба не нужна?

– Обойдусь как-нибудь.

– Ой ли? Не другое ли у тебя в сердце?

– Приречье у меня в сердце, – проговорил Григорий, вытираясь холщовым рушником.

Фекла Макаровна собрала на стол, нарезала большими ломтями черного хлеба, принесла мороженого сала и, подавая щи, скупо сообщила:

– Беда у нас, Гришунька.

– Какая беда?

– Да и говорить-то тебе не надо бы. У тебя и своих забот хватает. И не сказать нельзя… Федора разжаловали.

– Федор?! Разжалован? – Григорий посмотрел на тетушку таким взглядом, будто сомневался в ее рассудке.

Фекла Макаровна молча сунула племяннику телеграмму и, скрипя желтыми ботинками, прошла в куть, что-то поискала в шкафчике, достала четвертушку черемуховой настойки, поставила ее на стол.

– Для тебя припасла, – сказала Григорию.

– Не надо.

– Пошто? С дороги надо.

Григорий с недоумением перечитывал телеграмму «соседки из Степногорска». Что это еще за щедрая соседка, рассылающая поклоны по телеграфу? И почему он, Федор, советует Юлии «не заботиться о судьбе других ради праздности?»

– Ты что бровью двигаешь и глаз щуришь? – спросила строгая тетушка.

– Да вот читаю.

– И что же ты вычитал? – Фекла Макаровна отошла к коричневому резному буфету и, скрестив на груди руки, наблюдала за выражением лица Григория. Чему он улыбается?

– Смутно что-то. Соседка, и все такое вместе с поклонами, – пробурчал Григорий. – А телеграмму он сам сочинил. Кто его будет разжаловать? За что? Тут что-то скрывается другое… что-то другое.

– Ты что это, Гришунька?.. – забормотала Фекла Макаровна, удивляясь. – Ты что это? Тут все сказано. Читать надо уметь. Причину соседка умолчала.

– Причины нет, и соседки нет, – отозвался племянник. – А вот Юлия… зачем тут Юлия?

– С Юлии и весь сыр-бор загорелся, – пояснила величавая тетушка, степенно прохаживаясь между буфетом и кроватью, на которой всхрапывал Феофан. – Знать, не для него лебедица. Юлия как гостья в нашем доме. Пишет свои картины да спорами занимается с художниками. Ну да это ее дело. – И, помолчав, дополнила: – Душа у него болит, у Федора. И раны мозжат, и сердцу больно. И на фронте побывал, и горе испытал за десятерых. Знать, судьба или что другое, понять не могу. И семья у него была, и любовь… А теперь один да изувечен. Он ведь виду не подаст о горе своем… А тут они и встретились.

– Кто? С кем? – спросил Григорий.

– Или ты ничего не смыслишь?

– Смутно что-то.

Тетушка сокрушенно покачала головой:

– Я и говорю: встретились Федор с Юлией. Али ты не приметил, каков был Федор тогда на вечеринке? В думе да в любви. Вот каков он был. То и Юлии, знать, высказал. А что у них произошло на митинге, про то никто не знает. Только Федя в ту же ночь голову уронил. А голову надо держать соколом… Говорят, он три дня и три ночи бурлил у себя в номере. Судить да рядить – пустяковое дело. Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. То и с Федором. Знать, нелегко ему, молодому, жить изувеченным.

Медлительные слова Феклы Макаровны, падая, напоминали Григорию грустное падение отрывающихся осенних листьев.

– А он в беде. Это так и есть, – продолжала тетушка. – Ты узнай где следует. Он тебе старший – и за отца, и за мать.

Проснулся Феофан, поднял голову и долгим, полусонным взглядом присматривался к Григорию.

– Живешь, дядя? – спросил Григорий.

– Эге ж, – ответил Феофан.

– И не тянет тебя в тайгу, на прииск?

– Эге ж.

– Ты что-то, дядя, вовсе разучился разговаривать. Или отяжелел от паров в пивзаводе?

– Эге ж, – отвечал на все вопросы племянника тяжеловатый на ухо Феофан и повернулся на другой бок.

2

Между хлопьями туч кое-где мерцали звезды, как светлячки. С Енисея дул легкий студеный ветерок, тихо шелестевший в черных ветвях старой ели за флигелем Пантелея.

Григорий сошел с высокого резного крыльца, завернул за угол поднавеса и бросил кусок мяса волкодаву, лежавшему на соломе. Дружок поднял морду и, взглядывая на хозяина зелеными огнями глаз, вяло пошевелил черным хвостом по соломе и опять опустил морду на лапы.

– Эге, как ты ослаб! – Григорий присел на корточки. – Держись бодрее, дружок, бодрее! Голову ронять на лапы не следует. Впереди солнце, горы, тайга.

Григорий медленно прошелся по обширной ограде мимо флигеля и остановился под елью, прислушиваясь к ее печальному шуму. «Он любил эту старую ель, – вспомнил он Федора. – И стихи писал под этой елью и песни здесь пел. И шумел так же, как она. Тогда он был мечтателем, а теперь крепко обожжен!»

Григорий вспомнил, как однажды летом грозовой разряд ударил в ель. Тогда она еще была молодая. Верхушка ее расщепилась от удара, и вся северная сторона кроны обгорела. Считали, что она погибнет, высохнет на корню.

Но ель одолела смерть. На другой год опять зазеленела. Правда, она искривилась, но все-таки росла, и теперь шумит.