«Он добрый, хороший, он очень хороший человек, – думала Юлия о Григории. – В нем есть и постоянство чувства, и огонь… Есть, есть! Только он тушит его. О какой ране в душе он говорил?» – Юлия не могла уснуть.
За окном по набережной, тяжело грохая по ухабам, прошла машина. Снопом белого света ударило в окна. В темных углах зашевелились причудливые тени, и потом все погасло. В приоткрытую дверь струился свет из багровой комнаты. Юлия смотрела на полоску света и, прислушиваясь к спору геологов, думала о Григории.
Ей нравился боевой характер Григория – то, что он тверд и непреклонен в деле, умеет отстаивать свою цель, непримирим ко всякого рода лжи, кривлянию и пустословию. Но она не знала ту сторону характера Григория, которую он не выставлял напоказ: не знала, умеет ли он любить, не знала его неустанного стремления к общечеловеческому добру…
«В нем все неожиданное и яркое».
Утром Юлия еще лежала в постели, когда Григорий настойчиво вызывал по междугородному телефону комиссара облвоенкомата. Солнце косыми лучами восхода било в окно. В приоткрытую дверь Юлия видела, как вошла широкая Дарья в жарковом платье, нарочито громко спросила:
– Про Федора чего не дознался?
Юлия прислушалась.
– Федор разжалован, вот што! Тут мне вечор проболтнулась Настя, которая работает на телеграфе. Она сама и телеграмму принимала. А пошто разжалован? Все через Юлью! Он к ней со всей душой, а она, известное дело, в другую сторону, вот што…
– Ты потише, потише, – сердито сказал Григорий.
– А чего тише? Али не ндравится?
Григорий прикрыл дверь – и все затихло. Откинув кудрявую голову, Юлия долго сидела неподвижно на кровати. Что-то тяжелое, давящее подкатывалось к горлу. Лунная дорога, вечеринка во флигеле, митинг, северное сияние – все это, кажется, было только вчера. И вот Федор разжалован. Что-то произошло с ним. Может быть, потому, что она сказала ему жестокое «нет» и ушла?
Хрипло бьет маятник старинных часов. Шумят машины за окном по набережной. Что-то кричит по телефону Григорий… Кто-то доставлен в госпиталь после удара… Да, да, это о Федоре. Кто же его ударил? Юлия все еще сидит на постели, прислонив голову к стене, и думает о Федоре. Ее большие синие глаза потемнели, отражая душевное смятение. «Что-то надо решить. Теперь же, сию минуту», – думает она, но ничего не решает.
Не умывшись, непричесанная, она долго сидела перед своей недописанной картиной «На линии обороны». С полотна смотрел на нее лейтенант у пушки, указывая рукой на запад. В твердом, смелом взгляде, в порывистом, энергичном взлете его руки – во всех его движениях был Федор! Она слышала его взволнованный голос: «За оскорбленное и окровавленное Отечество вперед, на запад, к Берлину!..»
Вошла строгая Дарья в красных сапожках.
– Что с Федором, Дарьюшка? – спросила Юлия.
– Да што? Хворый он – и все тут, – неласково ответила Дарья.
– Как он разжалован? За что?
– И вовсе не разжалован. – Дарья еще сердитее посмотрела на Юлию. – Ишь как!.. Разжалован! В нашей родове таких не бывало, которых… всякое такое разжалывают. По слабости здоровья его до фронта не допустили. Вот и обиделся, посчитал себя вроде разжалованным. Сделаюсь ему худо, удар приключился, а теперь в госпитале. Григорий говорил с комиссаром. Да что узнаешь у Гришки? А ничего не узнаешь!.. Худо Федору, худо!
Дарья тяжело вздохнула и неодобрительно посмотрела на неприбранную кровать.
– Али только встала? – спросила она.
Юлия взяла ее за руки и, заглядывая в водянистые глаза, неторопливо проговорила:
– Я хочу знать все о Федоре. Ты расскажешь мне?
Дарья осуждающе покачала головой:
– Али интересно тебе чужое горе знать? И вовсе не интересно!.. Про то я не говорю, что у вас произошло. Да, знать, недоброе. Только наш Федор не из последних, вот што!..
Гулко лопается на Енисее ноздреватый, изрезанный морщинами трещин, вздутый лед. Возле берегов – разводья заберег. Солнце расплескало жаркие лучи по разводьям, отчего они сияют так резко, словно у берегов не вода, а ртуть.
Весна нынче поздняя, но дружная. За дугами железнодорожного моста, узорчатым навесом соединяющего левый берег с правым, взлетают к небу феерические всплески льда и раздаются гулкие взрывы зарядов динамита. Там рвут лед, чтобы не было затора. От острова Молокова черною цепочкою тянутся пешеходы с одного берега на другой. Комья ворон взлетают над Енисеем, кучатся, купаясь в струях теплого ветра. Все кричит, поет, звенит, восторженно приветствуя долгожданную весну!
Весна, весна! И неба синь, и щедрость солнца, и кучерявая, дымчатая, таежная даль обступила Юлию со всех сторон; тревожат, не дают покоя, щиплют сердце. Так бы она и поднялась с берега и полетела бы далеко, далеко, туда, к Степногорску, в Хакасию!..
«Как бы он был рад, если бы я сейчас была рядом с ним, – подумала Юлия о Федоре, вздохнув. – Я должна поехать к нему. Обязательно!..»
Ветер треплет кашемировое платье Юлии, холодит икры и колени, разбивает волосы и сушит жаром губы, обнимая и нежа все ее гибкое, красивое тело сугревом играющей весны.
Весна, весна! Но отчего же в глазах Юлии нет той радости, восторга и волнения, какие разлиты в природе? Отчего так больно сжимается сердце?
«Если бы я была рядом с ним, все было бы хорошо. Я же люблю его, люблю! Так почему же я здесь, а не с ним? Он мне никогда не простит, если я оставлю его одного в трудный момент жизни. Ах, Федя, какой же ты странный! Зачем ты бежал от меня? Почему не сказал мне: «Юлия, если ты любишь меня, поедем со мной». И я бы поехала. Хоть на край света. Куда угодно! Неужели ты не веришь в меня? Ведь это я, я спасла тебя на Неве и тут же потеряла. Это я, Федя, искала тебя по госпиталям Ленинграда и никак не могла найти. А вот случайно, нечаянно встретились, и – ты ушел, бежал от меня. Зачем? Почему? Или я не та, какую ты можешь полюбить? Скажи же мне, скажи. Я должна все знать. Как есть все!» – шептали обветренные губы Юлии.
В обширном кабинете начальника геологоуправления Андрея Михайловича Нелидова шумно, как в безматочном улье. Геологи склоняют Приречье во всех падежах. Муравьев только что закончил доклад о провале проспекторской разведки. И сразу все заговорили, задвигались на стульях. Нелидов, склонив черную голову, перебирает какие-то бумаги, внимательно прислушиваясь к каждому замечанию.
Подобранный, строгий, Григорий стоит у стола, упрямо пригнув голову, слушает пространное оправдание профессора Милорадовича, которого геологи прерывают громкими и нетерпеливыми репликами:
– Говорите прямо: поторопились!
– Персонально, о статье!..
– Конкретнее, конкретнее!
Милорадович, недовольный вмешательством геологов, мнет в своих пухлых руках клетчатый носовой платок и говорит о том, что он-де имел только материалы Муравьева и верил им. Потому и опубликовал такую многообещающую статью. Лично он, как о том известно всему управлению, не склонен был рассматривать район Приречья как важный объект.
– И все-таки, и все-таки о неудачах не говорят громко, – закончил Милорадович и, откинув свое сытое тело на спинку жесткого стула, встретился с твердым, строгим взглядом Григория.
– Я говорю громко о неудаче, – ответил Григорий и медленными движениями рук достал из папки газеты. – Вы тут пишете, извините, черт знает что! Ведь вы же никогда в Приречье не бывали? И никогда не изучали Приречья. Как можно писать? Не понимаю. Мне верили? Ну-ну. А я бы не поверил. Я люблю пощупать собственными руками и люблю подумать. Да, да, имею такую привычку.
Чернявский разразился таким громким смехом, будто прокатил железную бочку по кабинету Нелидова.
– Вот это мне нравится – работать запоем и думать запоем! Ха-ха-ха… – пробасил он, энергично взмахнув рукою.
Седые брови Милорадовича поползли на лоб и там замерли. Матвей Пантелеймонович плотнее поджал под стул ноги и с кислою миною брезгливо сжатых губ из-под бровей посмотрел на Чернявского. «Таинственный мрак – душа геолога, – подумал Одуванчик о геологах. – Молодо-зелено».
– И что это за параллель с Криворожьем? – хмуро спросил Муравьев, ткнув пальцем в абзац статьи Милорадовича, густо отчеркнутый красным карандашом. – Вздор, извините. Нам еще решительно ничего не известно, каким будет Приречье, мы только верим в него. И кто знает, что и сколько там лежит? А если там пусто, тогда как, профессор?..
Розовые щеки профессора вспыхнули, будто их обожгло пламя. Пухлые руки безжалостно мяли платок. Милорадович хотел сказать что-то в свое оправдание, но только кашлянул, встал и, легко поклонившись Нелидову, с достоинством вышел из кабинета.
Время перевалило за полночь. Редькин, примостившись в углу за диваном, так всхрапывал, что даже Одуванчик вынужден был толкнуть его в бок. Чернявский успел за это время высказаться пять раз. Три раза за продолжение изысканий в бассейне Приречья, два раза против. Молодой геолог Ярморов решительно отстаивал разведку и, как того никто не ожидал, обращаясь к Одуванчику, спросил:
– Скажите, Матвей Пантелеймонович, где лежат кремнеземы в Приречье? Где лежит платина и руды вольфрама?
Одуванчик выпрямился на стуле и, недоумевая, поглядел на Нелидова, как бы обращаясь за разъяснением.
– Что же вы молчите? – допытывался Ярморов.
– То есть, позвольте, Яков Георгич! Я не понимаю вопроса. Какая платина?.. Что за руды вольфрама?..
– Я спрашиваю, где экспедиция Крутоярова обнаружила руды вольфрама? И не следы, а коренное залегание. Руды платины, свинца? Вы же должны знать! Через ваши руки прошли все документы экспедиции Крутоярова.
Ах вот в чем дело!
Одуванчик заметно подтянулся, подчеркнуто поджав свои тонкие, скупые губы. Так, значит, Муравьев с Ярморовым докопались до историйки экспедиции Крутоярова?
– В доподлинном смысле, – начал Одуванчик, медленно и важно поднимаясь, – могу сообщить совещанию. Да, я имел честь работать главным геологом экспедиции особого назначения Академии наук. Но я не имею ни данных экспедиции, ни документов. Все данные, Яков Георгич, бесследно исчезли еще в тридцать седьмом году. Полагаю – не обошлось без вредительства, хотя преступники и не были пойманы. Но я как главный геолог той экспедиции действительно мо