День начинается — страница 50 из 77

В его голосе звучала большая печаль. Юлия, прижавшись щекою к его шинели и подняв мокрые глаза, что-то хотела сказать, но только улыбнулась кротко, жалостливо.

– У меня все неудачно, золотцо, – говорил Федор, всматриваясь в лицо Юлии, – все неудачно!.. Вот везут теперь к профессору-хирургу. Тут пробовали оперировать, а вышло скверно. Мне теперь все хуже и хуже. Что я говорю? В глазах такая отвратительная муть… Дай руку… Я все падаю… Юлия… Люблю тебя, золотцо. И как же ты здесь? Приехала? А… Я что-то хочу тебе сказать… Да вот свистит… Так пронзительно свистит, дьявол! Ты постой… я вот сейчас тебе это место… Руку не убирай, золотцо. Какие-то тут, черт знает, колючие ямы!.. Руки не убирай, я все падаю…

Глаза Федора дико блуждали. Он заговорил о чем-то диком и непонятном. Юлия не разобрала. Кто-то схватил ее за руку и с силой отдернул в сторону. Санитары, подхватив Федора под руки, повели его в вагон. А он все еще выкрикивал какие-то непонятные слова.

По щекам Юлии катились слезы, солоноватые, теплые, как брызги морской волны. Она ничего не видела вокруг.

Но кто это сжимает ее руки? Сжимает до боли. Кто это говорит что-то страстное, знакомое, родное… и целует, целует в губы, щекоча усами.

– Вы с ума сошли?! – вскрикнула Юлия, выдернув руки и оттолкнув от себя человека в шинели.

– Ты что, Левка? Или ты меня не узнаешь? Ай-ай, Левка, да что ты на меня так смотришь? Ай-ай!

– Сережа… – прошептала Юлия трясущимися губами и, широко раскинув руки, кинулась на грудь старшему брату.

– Эх, Левка, Левка… Какая ты в любви рассеянная. Но что же ты плачешь? Нехорошо, совсем нехорошо. Надо радоваться. Папа и мама пишут мне слезные письма из Алма-Аты и считают тебя погибшей… А ты жива да еще влюблена в майора Муравьева. Хороший он человек. Замечательный человек! Но как же ты попала сюда?

2

– Вот что я тебе скажу, Левка ты моя влюбленная!.. Левка, ты мой непоседливый бесенок!.. – говорил Сергей Сергеевич сестре на перроне перед отходом поезда. Они стояли под светом фонаря у вагона. – Вот что я тебе скажу. Муравьева ты не беспокой! Ни в коем случае. Категорически запрещаю. Твой этот визит наделал много зла. И укол не действует. Вот что ты наделала, влюбленная!.. Это я тебе говорю как врач. Положение у него скверное, хвастаться нечем. Его судьба в руках хирурга. Но в таком его состоянии операция невозможна. Будут ждать. Как долго? Не знаю. Я буду там работать и подготавливать его к операции. Извлекать осколки из черепа – нелегкое дело. Очень даже нелегкое!..

Подставляя рдеющее лицо под дуновение ветра, слушая брата, Юлия думала о Федоре… Любовь началась у нее не цветами, не птичьим весенним щебетом под сиреневым кустом, а так, как это чаще всего случается в жизни: терпкой горячей болью в сердце.

– Думаешь о нем? – спросил брат.

– Нет, нет, – торопливо проговорила Юлия и, подняв большие печальные глаза на брата, улыбнулась. – А у тебя усики.

– Усики, Левка, усики, – смеясь, ответил Сергей, и они пошли в вагон.

Сергей Сергеевич Чадаев, военврач 2-го ранга, после долгих фронтовых дней был переведен из действующей армии в офицерский госпиталь. И вот сейчас сопровождал майора Федора Муравьева с новым назначением в госпиталь. С сестрой Юлией он не встречался с начала войны.

Маленький, щупленький, с чуть вздернутым носом над мясистыми честолюбивыми губами, Сергей Сергеевич обладал ничем не выдающейся фигурой. Просто маленький человек в шинели. Но стоило этому маленькому человечку заговорить, как он полностью овладевал вашим вниманием, и вы навсегда запоминали этого тщедушного человечка. Когда он говорил, его большие карие глаза сияли лукавством. Он любил острить, подмечать в человеке смешное и говорить серьезным тоном о смешном. Среди друзей он был незаменимым собеседником. В разговор он врывался сразу, порывом.

В вагоне Федору отвели первое купе и отделили его от проходного коридорчика широким суконным одеялом. От Федора ни на минуту не отлучались два дюжих санитара: Лукашин и Бабочкин.

Сергей Сергеевич и Юлия расположились в соседнем купе. На верхних полках лежали старушка в вязаной кофте и молодой человек в черном костюме, который долго присматривался к Юлии, потом закурил, отвернулся и лег на спину. На нижней боковой полке всхрапывал лысоголовый человек с толстым носом. У его ног, забившись в угол, в тень, сидел курносый белобрысый паренек лет двенадцати в бабьей широкой кацавейке.

– Любовь, любовь, – насмешливо говорил Сергей Сергеевич, но глаза его не смеялись. – Да что такое любовь, Левка? Разве это можно сравнить с моей любовью к тебе, к медицине? Нет, нельзя. Можно ли эту любовь сравнить с любовью к своей руке, ноге, к носу, пуговице, кителю? Нет, нельзя. Так что ж это такое?

Юлия повела головою. На ее мягкий округлый подбородок упала тень растрепанных кудрей.

– Знаете, что такое любовь? – вдруг ввязался в разговор голос сверху.

– Ну, ну, объясните, – подбодрил Сергей Сергеевич молодого человека в черном костюме.

– Я лично паровозник. И понимаю это так. Представьте себе человека паровозом… Так вот, будет ли двигаться паровоз при наличии пара, но без колес? Будет пыхтеть, свистеть, а двигаться не будет. Любовь движет человека.

Сказав это, молодой человек снова лег на спину и больше уже не говорил.

Светящиеся в сумраке глаза Юлии остановились на черном поблескивающем окне. «Тук, т-ук. Ту-т-ук…» – стучали вагонные скаты. «Если его не будет… – у Юлии так заныло сердце, словно его кто-то сжимал горячей рукой. – Да почему его не будет? Почему?»

Сергей Сергеевич разобрал постель, проведал Федора и, дымя папиросой, сказал:

– Пора, Левка, отдыхать. Гони от себя страх – и все будет ладно. Отчаяние и страх – бич человеческой жизни. – И, стянув с ног хромовые сапоги, положил их в изголовье, лег на спину, и не успела папироса потухнуть в его губах, как он уже захрапел.

3

– А, дьявол! Ты бьешь крестовой дамой! А вот я тебя пиковой, пиковой! – прогремел по вагону голос Федора и разбудил Юлию.

Она порывисто встала и в чулках на цыпочках прошла к соседнему купе, отогнула край одеяла и удивилась: два дюжих санитара, белобрысых, краснолицых, играли с Федором в подкидного.

Федор, поджав под себя калачиком ноги, сидел на скомканной постели в кителе нараспашку, под которым белела расстегнутая сорочка. Взглянув на Юлию из-под соболиных бровей, что-то вспомнив, улыбнулся, проговорил:

– Все хорошо, золотцо. В чердаке моем черти на покой ушли – вот и я отдыхаю. А этот эскулап – твой брат? Эх и крут же он! Эх и крут же он. – И, бросив карты, позвал Юлию в купе.

– Нет, нет. – Юлия покачала головой. – Я прошу тебя… Федя… Усни, – смущенно сказала она. – Я прошу тебя… Ты же сам прекрасно понимаешь, – и строго посмотрела на санитаров.

– Я же говорил, нельзя, – буркнул Лукашин.

– И я про то же самое, – проворчал Бабочкин.

– Ты права, золотцо, – виновато проговорил Федор и, подняв сияющие глаза на Юлию, продолжал: – Но долбить черепушку я не дам никакому профессору. Хватит одного раза. Лучше буду жить с осколками и с пятого на десятое, чем умереть без них. Не дам!.. К дьяволу профессора! – Федор помолчал, опять что-то припоминая.

В глазах Юлии стояли слезы. Ее золотистые кудрявящиеся волосы под молочно-белым светом электрической лампочки отдавали металлическим блеском.

– Так все нелепо и скверно, – в раздумье проговорил Федор, – а что поделаешь? Еще бурлят, бурлят во мне силы! Как волны бьются, бьются там, где-то в сердце… А в голове шипит, шипит без конца. Ненавижу я себя больного.

Излить дальнейшие чувства помешал Федору Сергей Сергеевич Чадаев. Он бесшумно вошел в купе, сделал строгий выговор Лукашину и Бабочкину и с упреком посмотрел на сестру. Юлия подошла к Федору, быстрыми движениями рук поправила его постель, взбила подушку, улыбаясь, проговорила:

– Время позднее, надо спать, Федя! Надо спать. Я так много хочу тебе сказать… Не сейчас, потом, – поцеловала в губы и так же быстро, пряча глаза от всех, вышла из купе.

Но Федор не уснул.

…Куда он едет? Зачем он едет? О чем думает этот доктор и куда его сопровождает? Тут что-то надо понять! Все это не так-то просто, как кажется на первый взгляд. И Юлия, подозрительно влюбленная. Все они подозрительны! Что-то надо понять. А дорога, как бесконечность, длинная, длинная! А голова болит, страшно, невыносимо.

4

В тот же день, когда Федор в сопровождении санитаров, врача и Юлии сошел на вокзале и его встретила со слезами величавая Фекла Макаровна, в Степногорск прилетел Григорий в оленьих унтах, в хромовых брюках и в желтой кожаной тужурке по пояс, со своим проводником – Трофимом Рябовым и неизменным маньчжурским волкодавом.

Бывалый таежный проводник и охотник за рудами, бородатый приземистый Трофим Кузьмич Рябов, выгрузив из самолета мешки, ружья, проворчал:

– Жив я али нет?

– А ты разве умирал? – с улыбкой спросил Григорий.

– Ох-хо-хо! Так и думал: сердчишко вылетит через горло. И чего он, язви его, нырял над Енисеем?

– Немножко качнуло.

– Ась? Качнуло? Охо-хо! Так бы ево качнула баба поленом!.. Ну, что теперича предпримем по всем исходящим и входящим статьям?

Трофим Кузьмич любил выражения пространные и малопонятные.

– Подождем машину Елинской партии, – ответил Григорий. – А потом: тайга, горы, Саяны… Елинск, Сосновка, Кирка, Коммунар… И тогда уже Талгат.

– Многовато. Почитай, полсвета охватим. А как ваше здоровьишко, Григорий Митрофанович? Ладное? А у меня что-то разнепогодилось: голова побаливает и крыльца ломит. Ну да доживем до Приреченской тяжелой промышленности!

– Доживем!

Трофим Кузьмич сморкнулся, отметил неудобства отдаленного от города аэродрома, взвалил на себя два мешка, захватил ружье и с волкодавом ушел в аэровокзал.

На машине Григорий уехал в город. В госпитале узнал о недавнем отъезде Федора.

Вечером Григорий и Трофим Рябов выехали к месту разведки железорудного месторождения. Для Григория и его проводника настали страдные дни. Горы и степи, шурфы, руды и руды заняли все их внимание. В начале июня прошли сто верст пешком по всем трем Кудимам, побывали во многих отрядах, партиях, и везде Григорий своими руками, своим глазом проверял работу и данные геологов. И не потому, что он не доверял или старался показать свою власть над подчиненными, нет, он