просто иначе не умел работать.
…Время шло. Весенние лучи сменились на палящие, знойные. Земля, накопив в себе солнечную силу, расцвела. Горели жарки, желтела дикая горчица, голубели незабудки, цвел снежной осыпью донник. Настала летняя пора. В знойные полдни струилось марево. На глади реки выступили косы, отмели, сверкая на солнце отточенными камушками.
В один из таких дней Трофим Рябов, качаясь от усталости, подошел к дымящемуся лагерю Талгатской партии. На кургане, облысевшем от зноя, Трофим остановился. Прямо перед ним у подножия Талгата белели в два ряда большие и маленькие палатки. Дымились костры. Невдалеке паслись на зеленой поляне лошади и две бурые коровы. Где-то за хвойным лесом надрывно пыхтел локомобиль на буровой установке. На склоне хребта синел в мареве треугольник буровой вышки.
– Ловко, язви их, развернулись, – проворчал Трофим. – Да это все одна видимость. И вроде организация у них прихрамывает: ишь, бабье шандает то туда, то сюда.
Трофим подтянул рыжие голенища дырявых бахил, спустился с кургана и важно вошел в лагерь.
Навстречу ему шагала бронзовая от загара Дарья Муравьева, заведующая полевой столовой.
– Ишь как!.. Диво, прямо диво. Сам Трофим Кузьмич пожаловал, – сказала она, сверкая глазами. – Да отколева? А Гришка где?
Трофим Кузьмич проворчал:
– Кому Гришка, а кому инженер Муравьев. В деле родства нет. Где тут помещается начальство?
– Ишь как! – обиделась Дарья и, повернувшись, ушла, не дав ответа.
– Ух баба!
Трофим Кузьмич проводил ее негодующим взглядом, еще раз подтянул голенища бахил и пошел к большой палатке, на мачте которой обвис выгоревший на солнце флаг.
Глава семнадцатая
У начальника Талгатской партии Новоселова только что закончился геологический совет. Буровые мастера разошлись, в палатке остались геологи: Катерина Нелидова, Павла-цыганка и Матвей Одуванчик.
– Что же делать, Матвей Пантелеймонович? – спрашивал Новоселов. – Положение партии тяжелое. Проспекторские разведки, кажется, провалились. Как видите, результаты развеселые. Плывем, плывем, а берегов не видно! Как вы нас будете финансировать? Мы еще потянем миллиончика полтора и, может быть, ничего не найдем.
Одуванчик сидел в углу на каком-то ящике. Вопрос Новоселова ему не понравился. Он же заявил на геологическом совете: решайте сами, как можете. За разведку отвечаете вы. А он. Одуванчик, в такие щепетильные дела никогда не вмешивается.
И, как бы на выручку Матвею Пантелеймоновичу, в палатку ввалился чернобородый Трофим Кузьмич. Его засыпали вопросами:
– Где Муравьев? Когда он будет на Талгате? Как идут дела в других изыскательных отрядах и партиях?
Но Трофим Кузьмич, отдышавшись, спросил:
– Жив я али нет?
Все в недоумении смотрели на него и молчали.
Трофим Кузьмич обвел всех взглядом, выдохнул из себя тяжесть, а тогда уже, почтительно взглянув на Одуванчика, заговорил:
– Вроде воскрес. Ох-хо-хо! Упарил меня, упарил Григорий Митрофаныч!.. Будь он неладный. В чем только у меня дух держится? Интернационально по всем исходящим упарил!.. В ту войну три года под Карпатами лежал, а такого горя не видал. То ли дело бывать в поездках с вами, Матвей Пантелеймонович! Тут тебе и постелька. Отдых и роздых. И чаек заморский, крепче Дунькиной слезы. Вы человек премного углубительный и, стало быть, это самое определенное имеете, как в видимость, так и в невидимость. А Муравьев, ох-хо-хо! Что и за человек!.. Он меня и в шурфы, и на скалы, как поганую рысь. И там взгляни, и то посмотри. И там пощупай, и то копни!.. А как ночь – молчит. Звука не выбьешь, как из пня. А утром вдруг ударит ему в голову мысля, и пошел, пошел ноги ломать. Глядишь, без завтрака верст пятнадцать отхватишь… И язык уже на плечо. На Кирке я вроде бы как и очумел. Вывел он меня из роздыху, и я свалился по всем неопределенностям. И ноги болят, и голова шумит. Охо-хо! По моим подсчетам, в неопределенности, мы отмахали в пешедралую семьсот верст!.. Вторые бахилы в негодность пришли.
Матвей Пантелеймонович поморщил птичий нос, но промолчал. Павла-цыганка, покачиваясь полным телом, хохотала. Новоселов, маленький, сутулый, похаживал по палатке. Катерина, скрестив на высокой груди веснушчатые смуглые руки, задумчиво смотрела из-под черных ресниц. Ее верхняя усатая губка капризно вздрагивала.
– Где он сейчас? – спросила она.
– С захода пошел, с тыла.
– С какого захода? – удивился Новоселов.
– Да к вам в тыл пролез, – пояснил Трофим Кузьмич, устраиваясь на инструментальном ящике. – Девятые сутки, как мы ноги ломаем в отрогах Талгата.
– Девятые? – переспросила Катерина, зло сомкнув брови.
– Двое надо откинуть, – поправился Трофим Кузьмич. – Двое суток мы потратили на пешедралый переход от Верхнего Кудима к Лешачьему отрогу.
В палатке наступило молчание. Катерина, закусывая пухлые обветренные губы, растерянно смотрела на Трофима. Она же главный геолог партии! И вдруг, не объяснив, не предупредив, как бы не доверяя ей, начальник отдела металлов управления начал свою работу с тылового захода!
Матвей Пантелеймонович, ухватившись за свой птичий нос, старался припомнить свою деятельность за семнадцать дней пребывания в партии: он двадцать девять раз искупался в реке, четыре раза ходил за земляникой и ни одного раза не поднялся на хребет Талгата, где идут основные изыскательские работы! Все свои указания он давал из палатки Новоселова. Тут же просматривал отчеты, образцы руд… Надо бы уехать с Талгата до прихода Муравьева!
– На Карпинской заимке были? – нарушив молчание, спросила Павла-цыганка.
– Третьеводне он там плевался. Трактор, говорит, бесцельно туда загнали. И почему не добурили скважину, когда пошел пласт? – ответил Трофим, набивая трубку.
– Так и знала! – Павла вздохнула. – Это вы, Матвей Пантелеймонович, мне велели загнать туда трактор. А зачем там трактор? Вот и говорите с Муравьевым. И скважину не велели дальше бурить. Вот еще!..
– Изумительная вещь, доподлинно, – солидно начал Одуванчик. – Я не могу отвечать за трактор. Вы просили? Ну и взяли! Дорогу еще гатили. Я там не был. И давать указания не мог.
– Вот еще! Вы же сказали…
– Ничего я не сказал.
– Нет, вы дали такое указание, – глухо проговорила Катерина. – И в Лешачьем у Пантелея закрыли две скважины. Почему? Как бы чего не вышло? Поэтому?
Матвей Пантелеймонович заговорил о богах Греции, о том, как они были несправедливы… Как Зевс заставил приковать человеколюбивого Прометея на Кавказе и послал орла выедать ему печень. И о том, как Гермес, будучи еще в зыбке, украл у Аполлона быков…
– Не троньте богов Греции, – осекла его красноречие Катерина. – Мы не у Зевса в приемной, а на Талгате. И было бы неплохо, если бы вы сами побывали в дальних точках, Матвей Пантелеймонович! Где сейчас Муравьев? – спросила она Трофима.
– В переходе.
– В каком?
– С Лиственного ключа ударился по Кижарту. Побывали мы у Пантелея в Лешачьем. Там бьют новую скважину… Мне он велел быть в Лешачьем. Развернул он все карты. Идет, как надо думать, по старым следам маршрутников. Меня вот двинул за лошадью и велел образцы доставить с Кипрушки вам, – и, тяжело вздохнув, дополнил: – Эх же и упарил!.. В интернациональном понятии, я дальше так не выдержу! Суставность ног вся у меня скрипучая. Подмену буду просить у вас, Матвей Пантелеймонович. Не откажите.
Матвей Пантелеймонович не ответил, занятый своей думой о Талгате.
Трофим, хромая на обе ноги, явился к Дарье Муравьевой, плотно закусил, потом лег спать и утром на зорьке, оседлав тяжелого мерина, уехал в тайгу за образцами руды.
Ночью в палатке Матвей Пантелеймонович, ворочаясь с боку на бок на мягкой постели, почитал перед сном при свете керосинки назидательные новеллы Сервантеса, посмотрел последний номер «Известий» и вдруг, вспомнив о письме Анне Ивановне, которое он написал еще вчера, будучи в веселом настроении, решил перечитать его.
Письмо было такое:
«Достопочтенная моя, драгоценнейшая Анна Ивановна! Во первых строках моего письма спешу уведомить сим моим подлинным письмом, что здесь совершеннейшее пекло! Пекло, как у черта в кармане, во-вторых, сообщаю, что здесь очень жарко, и пусть черт будет рад этому Талгату, только не я. И дела здесь весьма невеселые, как в мраке таинственной неизвестности. Не люблю совать нос в такие дела и думать, работать за других – тем более. Они за свою работу получают деньги и должны обходиться без опеки. А в третьих строках моего письма спешу уведомить мою драгоценнейшую супругу Анну Ивановну, что поистине, как и деятели, беспокоящие мир людской, так и достопочтенные их супруги не повторяются. А значит, ты у меня, многоуважаемая, достопримечательная Анна Ивановна, единственная в своем роде, коя не повторится в днях будущих, как не повторится день вчерашний.
А в последующих строках моего письма, как наиболее значительных и наиболее выражающих как мое состояние духа, так и желание моего духа, сообщаю, во-первых, что имею весьма существенное желание быть ближе к тебе, нежели к Талгату и другим делам, которые мне доподлинно надоели, так как во мне более высокие силы, чем то дело, на котором я высиживаюсь. И спешу уверить тебя, Анна Ивановна, ежели ты была бы здесь поблизости, а не так отдаленно, то я бы находился в положении человека, достигшего счастья. Здесь имеется земляника, вода, песок и зеленая трава. Для отдыха места превеликолепные!.. Но так как на моем бивуаке без хозяйки неуютно, а дела разведки весьма преотвратительны, то я чаще всего задумываюсь над тем, как бы мне поскорее удрать из этих мест. Просижу, надо думать, дней пятнадцать еще.
Целую тебя, моя драгоценнейшая Анна Ивановна…»
Прочитав это. Одуванчик подписал:
«Прибыл экстраординарный Муравьев. Начал свою работу с глубокого тыла. Вот тут ему предстоит доподлинный мрак таинственной неизвестности, из которого пусть он попробует выбраться. Он лезет из кожи вон к ордену и старается везде вылупить себя в наивыгоднейшем свете, – вот пусть и вылупится здесь! В Талгат ухлопали миллионы, как в бычий пузырь, который раздуется и лопнет. Завтра я еду в Дарьино и оттуда в Елинск. Жди меня со свежей викторией и прочей снедью.