После университета Катюша встретилась с Григорием на Алтае…
«Но что же мне делать сейчас? Что мне делать?» – мучительно искала Катюша, бродя по улице. Буран немного стих, но снег мело.
Вот эти каменные громады домов, карабкающиеся в небо настывшими скалами, тесня друг друга, вытянувшись в шеренгу, стояли здесь задолго до того, как Катюша впервые вышла на улицу с бабушкой. И дома были свидетелями ее первых неустойчивых шагов по тротуару. Бабушка Глаша придерживала ее за руку и вела в неведомое, далекое, куда-то к другой бабушке. Катюша помнит, как бабушка Глаша с другой такой старенькой бабушкой нюхали табак, чихали, а она глядела на них и потом тоже чихала. В ту пору ей было всего три годика – совсем крошка! – но она уже рвалась вперед, требуя самостоятельности движения, спотыкалась, падала и удивленно глядела на многоокие стены, до того высокие, словно они были выстроены для великанов.
Еще помнит старичка в фартуке. Старичок хлопотливо стриг ножницами деревья. Ей было так жаль бедненьких деревьев, безропотно поддававшихся противным ножницам старичка. Если бы ее так же вот попробовали подстричь, она бы перекричала тот паровоз, на котором куда-то ездила с мамой. Это было уже совсем давно, так что она и не помнит, когда это было. То ли до того, как бабушка с бабушкой нюхали табак, то ли позже. Был паровоз, длинные и короткие пронзительные гудки, от которых звенело в ушах, блестящие рельсы, люди в черном, а потом на паровоз, на людей, на гудки наседала большеголовая кукла Анютка со стеклянными глазами. На куклу Анютку – медведь, на медведя верхом садился старичок с ножницами.
Дома стояли и до ее отца. Они были первыми свидетелями инвалидов Севастопольской войны, когда по улицам со знаменами и хоругвями шли жители города к Владимирскому тракту: на перекладных везли на восток сынов Отечества – героев Севастополя. То время помнил дедушка Катюши: он умер, когда Катюше едва исполнилось семь лет…
Были дни, когда эти дома на большой улице, строго торжественные, много повидавшие на своем веку, ничему не удивляющиеся, будто чувствовали социальные потрясения общества. То были дни девятьсот пятого года! Вооруженные железнодорожники с красными флагами и с пением «Марсельезы» шли по улице, а навстречу им мчались жандармы с саблями наголо и казаки с нагайками. На улице был бой. Пулями корявились стены, звенели окна. Мещане отсиживались в подпольях и подвалах. Потом жандармы и казаки отступили на гору, к часовне, построенной на месте старинной сторожевой вышки, и уже оттуда осыпали город пулями. В двадцатом главная улица, пылая от наводнения кумача, встречала Первый конный полк Пятой Красной Армии. В двадцать четвертом, в январскую стужу, знамена с траурными полосами свисали до тротуара…
Катюша перешла улицу, постояла у подъезда Центрального телеграфа и пошла дальше. Видно было, как густо сыпался снег, сдуваемый ветром с крыш, словно в каком-то танце вьющийся вокруг электрических фонарей под колпаками. Столбов не было видно, фонари смахивали на светящиеся мячи, повисшие в воздухе. В лицо било снегом. Щеки и нос приятно горели. От горсада, с шумящим хвойным лесом, черным пятном темнеющего на белом фоне, Катюша повернула обратно и дошла до театра имени Пушкина. Как давно она не бывала в театре! Он, Григорий, ни разу не пригласил ее ни в театр, ни в кино. Ему не до зрелищ! Днями и ночами он возится со своей геологией, которая заменяет ему и отдых, и общение с друзьями. Индивидуалист! Неужели ничего нет интересного, кроме геологии, которую она, Катюша, откровенно говоря, не так уж сильно любит, чтобы предать забвению другие стороны жизни. Она любит общество, оживление. Любит принарядиться. В городе ее знают как хорошую общественницу, избрали депутатом в горсовет.
Что же ей делать, Катюше? На что решиться?
Катюша до боли кусает губы. Снегом забило всю ее дошку. Над городом бесконечным караваном проплывали тучи, белесые, седые, похожие на енисейский туман, когда он поднимается с реки в горы. Тучи наплывали одна на другую, словно их кто-то укладывал, а они сопротивлялись.
«Такая же хмарь и в моей жизни», – подумала Катюша.
«Если бы Григорий понимал меня. – И она невольно вспомнила как встретилась с Григорием на вокзале. – Он не тот! Не таким он был на Алтае. Я отдала ему так много любви, внимания. Сумею ли я кого-нибудь полюбить так, как его? Мне и теперь кажется, будто он рядом со мною, как невидимый огонек: греет, а поймать не могу. И так хочу поймать!.. А огонек все убегает и убегает. Все убегает и убегает! Он все забыл: и мою любовь, и – все, все! И то, как, недосыпая, леденея в горах Алтая, работала за него, когда он был болен. И то, как ночи напролет просиживала с ним над документами. Он все забыл. Но я, я ничего не забуду!»
Катюша ничего не забудет. Разве она может забыть, как днями и ночами просиживала в его палатке, когда он не мог встать на свои распухшие от ревматизма ноги? Как, рыдая на его груди, говорила: «Гриша, только бы тебе здоровья. Что же это такое? Я ничего не понимаю. Почему у тебя распухли ноги, а не у меня? Почему ты не можешь двигаться, а не я? Это ты спасал в ледниках Толстикова. Как ты не поберег себя?!»
И, грея его распухшие ноги, проклинала северный ветер Алтая, думая о будущем. Она была уверена, что после Алтая они будут жить вместе. Тогда она помогла ему справиться с тяжелой болезнью. И он нашел на Алтае крупные залежи свинца.
И она еще вспомнила совсем недавнюю ночь. Они пробирались отрогами Саралинского хребта к Аскизу. В рассохе между горами их захватил ураган. Трещали деревья. Надрывно стонала тайга. Лил дождище, от которого негде было спрятаться. Они укрылись под выскорью кедра, вывернутого вместе с корнями из земли. Она, как всегда, торопливо говорила ему о превратностях судьбы геологов-первооткрывателей и, греясь, промокшая до нитки, просунула руки ему под кожаную тужурку. Сверху поливало дождем; со стороны рассохи обдувало ветром, но им все было нипочем! Дождь смешил их; ветер дул как бы для забавы. Ей было так приятно и радостно!
Летняя ночь коротка. Они просидели под выскорью всю ночь напролет, не сомкнув глаз: было не до сна! И когда забрезжило утро, она удивилась:
– А ночь как птица! – И почему-то засмеялась, показывая свои ровные белые зубы.
Она помнит тепло его крепких мозолистых ладоней. И потом, продолжая таежный путь, она все еще повторяла: «А ночь как птица!»
Еще она вспомнила, как спутала координаты маршрута и они, сбившись с пути, вышли в незнакомую падь, где шумела река в угрюмых скалах. В долине, у подножья гор, паслось пестрое стадо коров. Место было чудесное. Светило яркое солнце, кругом цвели пестрые цветы. Поднимаясь на склон горы, Катюша случайно обнаружила признаки месторождения медных руд…
– Гриша, Гриша! «Медные фиалки»! Погляди! – кричала она, хлопая в ладоши.
Теперь там большой рудник…
«Мне надо быть решительной, обязательно», – убеждала себя Катюша, поднимаясь на пятый этаж крайисполкомовского дома, где Нелидовы занимали трехкомнатную квартиру.
В коридорах в выбитые окна дул ветер и мело снегом. На ее звонок вышла мать – высокая темноволосая женщина с мягкими, приятными чертами лица, в пальто внакидку и в длинной пуховой шали. Еще в прихожей, при свете тусклой лампочки, мать и дочь обменялись короткими, понимающими взглядами. По движению бровей матери Катюша поняла, что мать ее осуждает.
– Ах ты, снежная королева, – сказала мать. – У тебя такой хороший вид! Просто жаль, что тебя нельзя сохранить в таком виде хотя бы на неделю.
– Все хорошо, мама. Волноваться не из-за чего.
– Не волнуюсь, но ты выглядишь прекрасно. На щеках румянец, как лепешки. Нос посинел.
В семье Нелидовых воздерживались от проявления сентиментальных чувств. Евгении Николаевне, матери Катюши, совершенно неестественным показалось бы подойти и обнять дочь. До прихода дочери отец и мать все время тревожились, где Катюша бродит в такую бурю. От мягкого, участливого голоса матери, от ее теплых рук, когда она пощупала щеки Катюши, веяло утешением. Собрав всю свою гордость, Катюша сказала непринужденно:
– Прелесть как хорошо на улице, мама. Ветер, снег, тучи и – ни единой души! Пустынные тротуары, тишина. Да ведь еще не поздно? Второй час. Я бы бродила до утра, да ногам невтерпеж. Чаю нет?
– Подогреть надо. Ты же любишь, когда губы жжет. Отец, включи плитку.
– Есть включить плитку с этими делами, – откликнулся из кабинета Андрей Михайлович. – Чаек-расчаек – заморская слезка, – пропел он, выходя в большую комнату. – Ну как, прибыл Аника-воин?
– Приехали.
– С материалами?
– Да.
– В духе?
– Кто?
– Григорий-свет-Митрофанович.
– Он всегда в своем духе.
Нелидов насупился, проворчал что-то себе под нос и вышел в кухню.
Катюша разделась и, потирая настывшие ладони, остановилась у плотно задернутых портьер палевого цвета, закрывающих дверь в ее маленькую девичью комнатушку. Не двигаясь, откинув голову на косяк, она смотрела прямо перед собой в широкое двойное окно, выходящее на перекресток проспекта и улицы Диктатуры. Глаза ее, черные как уголь, глядели не мигая в одну точку. Она не видела, как снег густыми хлопьями лип на стекла, таял, стекая вниз. Во всем ее облике – в высоком росте, в не по-девичьи широких плечах – цвела красота, сила и молодость. Губы ее были красны и сочны, как спелый плод. Капризно вздернутая губка красноречиво подчеркивала упрямый, несговорчивый характер, решительный в трудную минуту. Все ее лицо горело пунцовым румянцем, пробившимся сквозь смуглую кожу, покрытую на верхней губе и на висках возле ушей темным пушком.
За чаем, опустив глаза, Катюша спросила:
– Папа, как ты понимаешь индивидуализм?
Андрей Михайлович недовольно фыркнул:
– Я же тебе говорил…
– Тогда ты еще нащупывал определение. Сейчас, я думаю, ты успел обдумать.
– Нельзя ли без политики хоть чай попить? – остановила мать. Она не хотела, чтобы Катюша снова подняла вопрос о Григории, находясь под впечатлением, как видно, невеселой встречи.