День накануне — страница 13 из 56

на семейной жизни, очень короткой, потому что через полтора года после свадьбы ее муж, мой отец, в серо-голубом, пахнувшем нафталином мундире сел в поезд на станции в Подволочиске — а вернулся через семь лет. После отъезда отца — грохот орудий, огонь и дым на горизонте. Ночи, светлые от зарева. Паника и скитания по военным дорогам. Отзвуки винтовочных выстрелов среди высоких деревьев. Хриплые голоса солдат, перекликавшихся по-русски, по-немецки, по-украински. Вдруг — оазисы тишины посреди войны. Спокойные вечера. Звуки рояля. За окном — далекое пение. Какие-то непродолжительные романы в отсутствие отца, ох! скорее флирты, нежели романы. Моя мама сама себе прощает этот грех, Боже правый, ведь семь лет! А сколько женщин не выдерживали и года!

Пересматривая так свою жизнь в поисках поступков, за которые теперь наказана, мама все чаще сосредоточивалась на переживаниях, к категории греха уж никак не относящихся. Потому что там, где она находилась, воспоминания ей нужны были только хорошие. Они служили духовной пищей в условиях убогого тамошнего существования, и кто знает, не эта ли нематериальная субстанция, мимолетные образы счастья, покоя, сытости помогли ей пережить те тяжелые времена, согревая и питая ее замерзшее, исхудавшее тело?

Бывало, память оживала внезапно благодаря какой-то особой или, скорее, случайной ассоциации с тем, что реально происходило в данный момент. Иногда было достаточно даже отдаленного сходства с какой-нибудь деталью, предметом, звуком, запахом. Вот так один раз, когда мама стояла в очереди в ларек, ветер, разбрасывавший во все стороны клочья дыма из кухонной трубы, помог ей вспомнить запах копченого окорока. Память, как пес, вдруг что-то почуявший, сорвалась с места, побежала по следу и привела ее туда, где посредине длинного стола, накрытого белой скатертью, стояло блюдо с тоненько нарезанной ветчиной. Блюдо было украшено листиками розмарина и зеленью петрушки, а каждый ломтик ветчины — белым ободком сала по краешку. Сосредоточив все свое внимание на этом блюде, мама внезапно почувствовала облегчение, перешедшее в торжество. Это чувство было сродни тому, какое она испытала однажды в молодости, когда долго и лихорадочно, а потом уже в отчаянии искала в траве колечко с красным камушком, подаренное ей бабушкой на именины, и наконец нашла. Да, вот то, что она искала. Эта комната, стол, блюдо с ветчиной были свидетелями ее греха, за который теперь приходилось расплачиваться. Говоря по правде, грех-то был не очень тяжкий. Как бы это лучше объяснить? Такой, который еще можно взять на себя. Не чрезмерный, с каким еще можно жить. К тому времени мама уже приняла первое причастие и, значит, должна была отвечать за свои поступки, но была еще мала и неразумна. Никогда после она в этом грехе не исповедовалась. Может, не считала за грех, а может, просто забыла. К тому же у мамы имелись еще кое-какие основания для самоуспокоения: наказание, которое ей пришлось понести, было совершенно несоразмерно с виной. Она очистила свою совесть как бы с лихвой.

Позднее утро на следующий день после Пасхи. Блюдо початое, только что закончился второй завтрак. Не то холодно, не то уже тепло. Оба окна открыты и закреплены крючками, чтобы их не трепал ветер и стекла не разбились. Светит солнце, но где же все это? Да ведь это Богдановка! В мыслях мама уже неоднократно тут бывала, только ни разу не попала так, чтобы на столе стояло блюдо с ветчиной. Ветер колышет раздвинутые занавески; сразу за окном, буквально в нескольких шагах, начинается очень широкая улица, вернее, не улица, а что-то вроде площади, ее называли майдан. На противоположной стороне майдана виднеются низкая каменная ограда и широко открытые ворота во двор, откуда как раз выезжает бричка, лошадью правит сам арендатор поместья — чьего? Мама не может вспомнить, и вот, чтобы ей помочь, арендатор, как в кино, дает обратный ход, раз и другой, и вновь выезжает из ворот. Это было поместье некой вдовы, пани Ролицкой, Ролинской, а может, ее звали совсем иначе, неважно. Но арендатора зовут Цинкер, кажется, Абрам, он весь в белом, только ботинки черные и черная ермолка на голове. Владелица поместья страдает чахоткой и по полгода сидит то в Закопане, то в Швейцарии. Цинкер поехал в поле, а его дочь Ривка играет в саду с мамой в мяч, потом игра им надоедает, и, разгоряченные и уже уставшие, они оставляют цветной мяч в траве, идут в кухню и получают от тети Кази по кружке тепловатой воды с малиновым соком. Потом бегут в столовую, стоят у окна и смотрят на майдан. Ярко светит солнце. Отец Ривки, в белом, уже третий раз выезжает из ворот на желтой бричке, в которую запряжена сивая лошадь. Стука колес не слышно, они катятся мягко и беззвучно, будто по мху.

— Папочка поехал в поле посмотреть, как сажают картошку, — говорит Ривка.

Ривкины прямые, блестящие, иссиня-черные волосы ровнехонько расчесаны на прямой пробор и заплетены в две длинные косы так, как носят здешние деревенские девчата. Белая кожа, синие глаза. Она в желтом платье с небольшими пятнами пота под мышками. Обмахивается платочком. Мама берет двумя пальцами ломтик ветчины, ест, ветчина очень аппетитная, пахнет можжевеловым дымом. Просто объедение — мама не прочь взять еще кусочек, хотя только что поела вдоволь. Если вместе с ветчиной откусить сальца, получается необыкновенно вкусно.

— Попробуй ветчинки. Моя сестра говорит, что в этом году она ей особенно удалась, — говорит мама, берет ломтик и протягивает Ривке.

— Ты же знаешь, нам нельзя ветчину, — говорит Ривка. У нее немного смущенный вид, она опускает глаза.

— Я знаю, но это просто глупо, попробуй, увидишь, какая вкусная!

— Нам нельзя, папочка рассердится, и Господь Бог сильно прогневается. Это большой грех.

— А вот я ела у вас щуку по-еврейски.

— Тебе все можно есть, а нам нельзя.

— Да ты только попробуй, ведь попробовать — еще не грех. Ну возьми у меня немножко…

Ривка протягивает белую руку, ее глаза расширяются и темнеют, она двумя пальцами отщипывает розовое волоконце, совсем чуть-чуть, открывает рот и прикусывает этот кусочек зубами. Глаза у нее теперь огромные и совершенно черные. Зашевелилась занавеска, на подоконник вспрыгнула кошка.

— Кися-Мися, на! — сказала мама и кинула кошке ломтик ветчины. Кошка поймала его на лету, выскочила обратно во двор и побежала куда-то, наверное в сарай.

— У Киси-Миси детеныши, пятеро котяток. Пойдем, я тебе покажу, они прелесть какие, играют, кусают свою маму за уши и хвост, а она ничего, только иногда шлепнет кого-нибудь лапой.

Мама видит, как из ворот усадьбы выходит брат Ривки, Моисей Цинкер. Он тоже в белом, как отец, только без ермолки и пейсов, но мама знает, что и ему нельзя есть ветчину. Моисей на три года старше Ривки, ходит уже в четвертый класс гимназии и, кажется, лучший там ученик. Моисей не спеша пересекает майдан.

— Твой брат идет, тебя, наверное, ищет, — сообщает мама Ривке.

— Ой, плохо дело, — говорит Ривка.

— Прячемся под стол, быстро! — говорит моя мама. Набивает рот ветчиной и берет еще два ломтика про запас, на случай голода. Они сидят под столом, их не видно, потому что скатерть свисает почти до пола. Внутри таинственный полумрак.

— Ешь, — говорит мама, — неизвестно ведь, сколько мы тут просидим.

От Ривки пахнет фиалковым мылом и немного потом. Она опять берет у мамы из рук и съедает маленький кусочек ветчины. У Ривки уже почти нет лица, только пара огромных черных глаз. Вдруг чья-то тень падает на пол, вроде бы стукнула оконная рама. Потом голос Моисея:

— Извините, тут нет моей сестры Ривки?

Мама прикладывает палец к губам. Они с Ривкой обе затаили дыхание. Снова стук о подоконник и голос Моисея:

— Ривка, ты здесь?

Окна настолько низко, что Моисею не нужно даже вставать на цыпочки — вся столовая как на ладони, — и видит ведь, что никого тут нет. Спустя мгновение, которое, правда, тянется очень долго, голос Моисея доносится уже откуда-то из глубины квартиры:

— Здравствуйте, прошу прощения, у вас нет моей сестры Ривки?

— Здравствуй, — отвечает тетя Казя, мамина сестра. Она уже взрослая, старше мамы на семь лет, и уже год как замужем. — Они только что со Стаськой в саду были.

— Бежим через окно, — шепчет моя мама, приподнимает осторожно скатерть и смотрит, свободен ли путь. Где-то открыли дверь, и по всем комнатам пронесся сквозняк, подхватив с пола маленькое белое перышко. Из сада, с другой стороны дома, долетает голос тети Кази:

— Стаська, Ривка, где вы?

— Давай! — командует моя мама. Они с Ривкой выскакивают в окно, крадутся вдоль плетня, прячутся за углом сарая. Мама чешет обожженную крапивой ногу. Немного подождав, она отзывается тоненьким голоском примерной девочки:

— Мы здесь, мы смотрели котят!

Это было почти пятьдесят лет назад. Теперь все позади: две войны, снега, морозы, жара, бураны и песчаные бури. Два дня назад мама вернулась на родину. Тетя Казя сидит напротив нее, слушает и думает: что это Стася несет, ну что она мелет? Какая Ривка? Погоди-ка — а может, и правда? Ведь у Цинкера было двое детей, его дочка как раз была ровесницей Стаси, только не помню, как ее звали. У тети Кази совсем иной взгляд на прошлое. Как бы с другой точки, будто из окна высокого дома. Она щурит глаза, чтобы лучше рассмотреть то далекое, давно минувшее. Пытается припомнить, как выглядела эта дочка Цинкера, даже представить себе, что это для нее значило — поесть ветчины? Может, как если бы нас, христиан, заставили съесть кусок человечины? Нет, что за чушь лезет в голову! Но, например, кусочек чего-то противного — лягушки или дождевого червяка… А в общем, все, что говорит мама, кажется тете Казе ужасно наивным, просто ребяческим. Все дети любят фантазировать, и Стаська, когда была маленькая, тоже вечно выдумывала что-то несусветное, кажется, лишь для того, чтобы потом абсолютно всерьез в это уверовать. А теперь грех себе нашла. Маленький, окруженный приятными воспоминаниями грешок. Курам на смех! Столько людей погибло. Миллионы людей. А сколько кануло неизвестно куда, и никто не знает, где они, куда подевались. Давно уж никто их не видел, и нет от них вестей. Наверное, и Ривки нет в живых. А тут мама о ломтике ветчины. Тете Казе тоже есть чего порассказать, но она пока молчит. Немного погодя, пару раз откашлявшись, будто желая отогнать свои мысли, она говорит робко: