Артамоша открывает глаза, делает паузу, обводит зал своим пристальным взором. Пила его взвизгивает.
Как набросились на Лису на Патрикеевну!
Как зачали еть ее во псарне той!
Во калу собачьем!
Во углу во смрадном!
А она довольна!
Вы еще поддайте!
Горячей да чаще!
Много мне не будет!
Всех вас успокою!
Я на все готова!
Сраму не имею!
Все мои кобели!
Все мои кобели!
Все мои кобели!
Артамоша кричит хрипло, пила его визжит. Зал изрывается. В первых рядах выкрики: «Так ее, суку! Так, позорницу!»; кто крестится и плюется, кто голосит, кто подпевает «Все мои кобели!». И вот тут‑то, наконец, поднимается тысячник «добромольцев» по прозвищу Хобот и бросает в Артамошу гнилой помидор. В грудь баяну попадает овощ. И как по команде поднимаются разом все «добрые молодцы», вся середина зала, и обрушивают на Артамошу красный град из помидоров. Миг — и Артамоша весь красным становится.
Зал охает.
А тысячник Хобот орет так, что морда его добрая багровеет от крика:
— Поха-а-а-абень!!! Покл-ё-ё-ёёп на Госуда-а-а-арыню!!!
«Добромольцы» вослед Хоботу:
— Поклёп! Крамола! Слово и Дело!
Замирает зал. Я тоже замираю. Артамоша сидит на скамеечке своей весь в помидорах. И вдруг руку поднимает. Сам встает. Вид его такой, что стихают «добромольцы» как по команде. Лишь Хобот пытается кричать «Поклёп!», но голос его одинок. И я уже нутром чую — дело провалено.
— Вот они, кобели кремлевские! — громко произносит Артамоша и показывает в середину зала красным пальцем.
И словно взрыв атомный в зале происходит: кидаются все на «добрых молодцев». Лупят их, метелят в хвост и в гриву. Отбиваются они, да тщетно. А еще как на грех сели, мудаки, в середину, да в окружение и попали. Плющат их со всех сторон. Стоит Артамоша на сцене во помидорах, словно красный Георгий Победоносец. Толстуха, что возле меня сидела, лезет с визгом в гущу:
— Кобели! Кобели!
Все ясно. Я встаю. И выхожу.
Не всегда концы с концами сходятся. Не всегда все получается в трудной и ответственной работе нашей. Моя вина — не проинструктировал, не проинспектировал. Не упредил. Ну, да некогда было — за Дорогу бился. Так Бате и сказал в оправдание. Хотел было опосля заехать Хоботу по хоботу для ума, да пожалел — ему и так попало. От народа.
Мда… Артамоша круто забирает, с огнем играет. Дошел до крайности. До того, что пора гасить его. А ведь начинал‑то, подлец, как подлинно баян народный. Пел сперва старые русские былины канонические про Илью Муромца, про Буслая, про Соловья Будимировича. Снискал славу по всей Руси Новой. Заработал хорошо. Отстроился в двух местах. Обрел высших покровителей. И тут‑то ему жить бы поживать, да в славе народной купаться, ан нет — попала шлея под хвост Артамоше. И стал он обличителем нравов. Да и не простым, а обличителем Государыни нашей. Выше, как говорится, падать некуда. А Государыня наша… то история отдельная. Горькая.
По большому счету, по государственному — не повезло Государю нашему. Не повезло страшно. Одно темное пятно в Новой России нашей — Государева супруга. И пятно это никак ни смыть, ни залепить, ни вывести. Токмо ждать, терпеть да надеяться…
Свист-удар-стон.
Красный сигнал мобилы.
Государыня!
Легка на помине, прости Господи… Всегда звонит, как только я об ней задумаюсь. Мистика! Крещусь, включаюсь, отвечаю, голову склоняя:
— Слушаю, Государыня.
Возникает в машине лицо ее дебелое, волевое, с усиками вповерх алых губ плотоядных:
— Комяга! Где ты?
Голос у нее грудной, глубокий. Видно по всему, что только что проснулась мама наша. Глаза красивые, черные, в бархатных ресницах. Блестят глаза эти всегда сильным блеском.
— Еду по Москве, Государыня.
— У Прасковьи был?
— Был, Государыня. Все исполнил.
— Почему не докладываешь?
— Простите, Государыня, только что прилетел.
— Лети сюда. Мухой.
— Слушаюсь.
Опять в Кремль. Сворачиваю на Мясницкую, а она вся забита — вечер, час пик, ясное дело. Сигналю госгипертоном, расступаются перед моим «мерином» с собачьей головой, пробиваюсь неуклонно к Лубянской площади, а там встаю намертво: пробище-уёбище, прости Господи. Постоять придется.
Снежок припорашивает, на машины оседает. И по‑прежнему на площади Лубянской стоит-высится Малюта наш бронзовый, сутулый, озабоченный, снежком припорошенный, смотрит пристально из‑под нависших бровей. В его времена пробок автомобильных не было. Были токмо пробки винные…
На здании «Детского мира» огромное стекло с рекламою живой: байковые портянки «Святогор». Сидит на лавке кучерявый молодец, девица-краса в кокошнике опускается перед ним на колено с новою портянкой в руках. И под треньканье балалайки, под всхлипы гармоники протягивает молодец босую ногу свою. Девица оборачивает ее портянкой, натягивает сапог. Голос: «Портянки торгового товарищества „Святогор“. Ваша нога будет как в люльке!» И сразу — колыбельная, люлька плетеная, с ногой, в портянку завернутой, покачивается: баю‑бай, баю‑бай… И голос девицы: «Как в люльке!»
Взгрустнулось чего‑то… Включаю телерадио «Русь». Заказываю «минуту русской поэзии». Нервического склада молодой человек декламирует:
Туманом залиты поля,
Береза ранена.
Чернеет голая земля —
Весна не ранняя.
Березе раскровили бок —
Топор зазубренный.
По лезвию стекает сок,
Зовет к заутрени.
Поэт из новых. Ничего, с настроением… Одно не понятно — почему сок березовый зовет к заутрени? К заутрени звон колокольный звать должен. Замечаю впереди регулировщика в светящейся шинели, вызываю его по госсвязи:
— Старшина, расчисти мне путь!
Вдвоем с ним — я госгиперсигналом, он — жезлом прокладываем дорогу. Выруливаю к Ильинке, пробиваюсь через Рыбный и Варварку к Красной площади, въезжаю через Спасские, несусь к хоромам Государыни. Бросаю машину привратникам в малиновых кафтанах, взбегаю по крыльцу гранитному. Стражники в ливреях раззолоченных отворяют первую дверь, влетаю в прихожую, розовым мрамором отделанную, останавливаюсь перед второй дверью — прозрачной, слабо сияющей. Дверь эта — сплошной луч, от потолка до пола зависший. Стоят по краям двое сотников из Кремлевского полка, смотрят сквозь меня. Привожу в порядок дыхание и мысли, прохожу сквозь дверь светящуюся. От луча этого широкого ничто утаить невозможно — ни оружие, ни яд, ни умысел злой.
Вступаю в хоромы Государыни нашей.
Встречает меня поклоном статная приспешница Государыни:
— Государыня ждет вас.
Ведет сквозь хоромы, через комнаты и залы бесчисленные. Раскрываются двери сами, бесшумно. И так же бесшумно закрываются. И вот — сиреневая спальня Государыни нашей. Вхожу. А передо мною на широком ложе — супруга Государя нашего.
Склоняюсь в долгом поклоне земном.
— Здравствуй, душегуб.
Она так всех нас, опричных, именует. Но не с порицанием, а с юмором.
— Здравы будьте, Государыня Татьяна Алексеевна.
Поднимаю очи. Возлежит Государыня наша в ночной сорочке шелку фиолетового, под нежно-лиловый цвет спальни подходящего. Волосы черные у ней слегка растрепаны, по плечам большим ниспадают. Одеяло пуховое откинуто. На постели — веер японский, китайские нефритовые шары для перекатывания в пальцах, золотое мобило, спящая левретка Катерина и книжка Дарьи Адашковой «Зловещие мопсы». Держит в пухлых белых руках своих Государыня наша табакерку золотую, брильянтовыми прыщами осыпанную.
Достает из табакерки щепоть табаку, запускает в ноздрю. Замирает. Смотрит на меня своими влажными черными очами. Чихает. Да так, что сиреневые подвески на люстре вздрагивают.
— Ох, смерть… — откидывает Государыня голову свою на четыре подушки.
Отирает ей приспешница нос платком батистовым, подносит рюмку коньяку. Без этого утро у Государыни нашей не начинается. А утро у нее — когда у нас вечер.
— Тань, ванну!
Приспешница выходит. Государыня коньячок лимоном закусывает, руку мне протягивает. Подхватываю руку ее тяжкую. Опираясь на меня, встает с ложа. Хлопает в ладони увесисто, идет к двери сиреневой. Открывается дверь. Вплывает туда Государыня наша. Дородна она телом, высока, статна. Телесами обширными, белыми не обделил ее Господь.
Стоя в опочивальне, провожаю взглядом широкую Государыню нашу.
— Чего встал, ступай сюда.
Иду покорно за ней в просторную беломраморную ванную. Тут уже две другие приспешницы суетятся, ванну готовят, открывают шампанское. Берет узкий бокал Государыня, садится на унитаз. Всегда так у нее — сперва немного коньяку, потом уже шампанского. Справляет нужду Государыня, отпивая из бокала. Встает:
— Ну, чего молчишь? Рассказывай.
А сама руки белые свои вверх подымает. Вмиг снимают приспешницы с нее сорочку ночную. Опускаю очи долу, успевая в очередной раз заметить, сколь пышно и белокоже тело Государыни нашей. Ой, нет такого другого… Спускается она по ступеням мраморным в ванну наполненную. Садится.
— Государыня, все исполнил. Прасковья сказала — сегодня ночью. Сделала все, как надо.
Молчит Государыня. Пьет шампанское. Вздыхает. Так, что пена в ванной колышется.
— Ночью? — переспрашивает. — Это… по‑вашему?
— По‑нашему, Государыня.
— По‑моему, значит — в обед… Ладно.
Снова вздыхает. Допивает бокал. Подают ей новый.
— Чего просила ясновидящая?
— Сельди балтийской, семян папоротника и книг.
— Книг?
— Да. Для камина.
— А‑а‑а… — вспоминает она.
Входит без стука главная приспешница:
— Государыня, дети пришли.
— Уже? Зови сюда.
Приспешница удаляется и возвращается с десятилетними близнецами — Андрюшей и Агафьей. Близнецы вбегают, кидаются к матери. Воздымается Государыня из ванны, обнажаясь по пояс, грудь обширнейшую прикрывая, дети целуют ее в щеки: