и в комнате у отца Абелярда в лепрозории на Сулавеси, в прохладной спальне с. кондици- онером на Тихом океане, тигры, акции, рупии, кому — то сейчас делают укол, кому-то его сделали час назад в опрятной комнате в Техасе, человеку, лежащему в кровати, как настоящий больной, которого надо излечить от жизни, а в окна с двух сторон с интересом смотрят его родственники и родственники его жертвы — но почему же он, Артур, продолжает все это слышать, он ведь давно уже выключил радио, как же так, почему звуки бурлящего мира продолжают проникать к нему в комнату?
Как это тогда сформулировал Виктор?
— Мы — величайшие герои за всю историю, нас всех следовало бы наградить посмертно. Ни одному другому поколению не довелось столько знать, видеть, слышать, это страдание без катарсиса, дерьмо, которое тащишь за собой в новый день.
— Но его можно не замечать. Как все и поступают, так ведь?
— Все только притворяются. Для этого существует набор приемов. Мы смотрим то, что нам показывают, и как бы не видим этого. Но ведь куда-то оно должно деваться. Вот оно и просачивается к нам в на «п ши тайные архивные шкафчики, в подвалы наших компьютеров. Как ты думаешь, куда попадают снятые тобой кадры? Ты же работаешь не для пустого места. И твои съемки должны быть как можно красивее, ты же профессионал. Эстетика ужасного. А нам, простым смертным, говорить об этом нельзя, все, что мы скажем, звучит избитыми штампами. Насколько лучше деревенский рассказчик: «В некотором царстве, в тридевятом государстве…» Это еще можно выдержать. Но что мне делать с теми бесчисленными несчастьями, которыми меня кормят каждый день? Я хочу, чтобы горести мира преподносились мне в рифму, гекзаметром и чтобы читал их мне Джон Гилгуд в черном муаровом халате по книге в красном сафьяновом переплете с иллюстрациями Рубенса. А тебе тогда останется только снимать утят, плавающих за своей мамашей по пруду без ондатр, или светловолосых детишек в первый школьный день, с мелками и грифельными досками под мышкой, или юных новобрачных в только что купленных туфлях и ботинках. Что ты думаешь по этому поводу, ты, человек с камерой?
Человек с камерой не знал, что ответить, он видел перед собой только новые туфли и ботинки, прочная голландская обувь на берегу солнечного пруда с уточками, и сейчас, лежа на полу у себя в комнате, он старался снова вызвать в памяти эту картинку: начищенные коричневые ботинки, неспешно шагающие по бесконечной дороге, так что шаги их, ровные и спокойные, можно считать до самого горизонта, где их, наверное, все же поджидает сон, который набросит накидку на все видения, и это затемнение продлится до следующего зимнего дня, в котором он, Артур, медленно проснется полностью выздоровевшим, вместе с тихонько гудящим и позвякивающим городом.
Четыре часа, пять часов, на отдаленных окраинах уже пошли первые электрички, да и первые поезда метро забираются под землю, чтобы отвезти на работу армию еще окутанных ночью людей, автобусы тоже отправляются по своим вечно одним и тем же маршрутам. Он лежал неподвижно и слышал все-все, тихое жужжанье, дрожь и шелест мира, частью которого он был.
* * *
Когда он просыпается во второй раз, уже светает, город словно посыпан серой пудрой, настоящий зимний день в Берлине, недолгие сумерки в обрамлении долгой ночи. «Нечего бить баклуши» (голос Виктора), надо подняться, не теряя времени, побриться, принять душ, не включать радио, сегодня день без новостей, кофе — в буфете на станции «Зоопарк», стоя за высоким столиком среди бездомных, торговцев сигаретами — вьетнамцев, полицейских с собаками в намордниках, среди опилок и осколков, среди мусорщиков из Румынии, наркоманов, нищих, среди запаха сосисок, продавцов газет в серых стоптанных ботинках; новый день вокруг него танцует и кружится, и все они настоящие, все эти служащие гигантского мегаполиса, а он — их слуга, придворный портретист и архивариус, ну а в данный момент он пьет кофе с булгаковским котом Бегемотом: кот, ростом с человека, стоит рядом с ним, обняв его мохнатой лапой, так что длинные острые когти оказываются у Артура на плече. Он звонит себе домой, чтобы прослушать автоответчик. Голос Эрны:
— Ну и как же ее зовут? Если человек пять дней не звонит своей лучшей подруге, значит, он встретил женщину.
Гудок.
Голос Зенобии:
— У меня две новые фотографии, на которые тебе стоило бы потаращиться.
Как-как она сказала? Spahen, «подсмотреть»? Так это тоже можно перевести, но потаращиться — забавнее.
При мысли о фотографиях беспокойство стихает. Домой пешком, по утреннему морозцу. Но не прямиком. Сначала надо купить книгу для Зенобии, здесь поблизости, в Писательском магазине. Потом нормально поесть. А потом пойдем «потаращимся» на фотографии.
Арно:
— Где моя машина! Она мне сегодня нужна!
Господи Боже мой, где же машина? Машина, машина. Белая «альфа», авто философа. Но где она? Вдруг он вспомнил. На парковке для инвалидов. «За такое положена смертная казнь». (Голос Виктора.) «Они будут гнаться за тобой, размахивая костылями, до самых дверей ада. Своим железным крюком они безошибочно набирают номер дорожной полиции».
Придется Зенобии обойтись без книги. Надо бежать.
Нидерландское телевидение, канал NPS.
— Мы ищем оператора для репортажа о России, про мафию, коррупцию и тому подобное. Ехать надо в бронежилете, ха-ха-ха. Может быть, проедем и дальше, в Афгазию или как там она называется…
Голос все еще говорит что-то у него в кармане, а он уже бежит на платформу, садится на городскую электричку и через четыре минуты выходит на станции «Дойче Опера», запыхавшись, добегает до Гёте — штрассе, вытаскивает квитанцию из-под дворника белого автомобиля, не слушает ругани седого инвалида из открытого окна, «unverschamt» («как не стыдно»), «Arschloch» («задница»)… ну и словечки… и едва успевает разминуться с эвакуатором, как раз выезжающим из-за угла.
* * *
На крутой лестнице, ведущей к квартире Арно, он без малейшего перехода оказывается в средних веках. Высокие женские голоса поют в сопровождении какого — то музыкального инструмента, почти не меняющего высоты звука, почти назальный тембр, на который накладываются узоры женских голосов; Артур останавливается послушать. Дверь широко открыта, ему надо пройти через большую гостиную, чтобы попасть к Арно в кабинет, и все это время звучит музыка, а войдя в кабинет, он видит своего старого друга, похожего на монаха-переписчика, буквально уткнувшегося носом в книгу, из которой делает выписки. Книги на столе, книги в шкафах, книги на полу, и как он только умудряется в них не заблудиться.
— Музыка? Сочинение Хильдегард фон Бинген. Потрясающе! Чувствую себя настоятелем женского монастыря. Только представь себе, это ж с ума сойти от счастья. Я тут сижу-тружусь, а за стеной у меня хор из ученых святых женщин. Поют «Studium Divinitatis», утренняя служба в честь дня святой Урсулы, самое первое песнопение ранним утром, на розах роса, над рекой туман. А виновата твоя подружка.
— Произвела на тебя впечатление?
— А что, ты этим не доволен? Да, произвела. Пожалуй, даже немножко взволновала. Во-первых, своим лицом, какая в нем напряженность, какое недоверие! Но больше? всего… я мало общаюсь с молодыми людьми. Даже и ты уже не мальчик, а ты, пожалуй, самый молодой из всех моих знакомых. Я вижу молодежь на улице, или в метро, или по телевизору, всякие там демонстрации, и думаю: с ними у меня ничего общего, это другой мир, где от моего мира, — он сделал движение рукой, указывая не только на тысячи книг, но и на невидимый женский хор в динамиках, — мало что осталось. Разговаривая изредка со студентами или детьми своих знакомых, я замечаю, что они почти совсем ничего не знают, пробелы в образовании совершенно чудовищные, они все живут в бесформенном настоящем, до них мир словно не существовал вообще, даже нельзя сказать, что они живут иллюзиями сегодняшнего дня, мне кажется, что они просто ничем не интересуются, и тогда такое вот существо становится отдушиной, слушаешь ее и думаешь: нет, Арно Тик, сукин ты сын, ты ошибаешься, бывает и другая молодежь.
— Не все еще потеряно.
— Смейся, если тебе нравится. Вот посмотри…
Он порылся среди книг и вытащил большую рукописную книгу, из которой явно только что делал выписки, поскольку она была раскрыта и на ней лежала авторучка без колпачка. Арно Тик каждый год печатал по сборнику своих эссе: размышления о том, что видел и слышал, о прочитанных книгах, впечатления от поездок, мысли.
— Вчера у тебя был довольно-таки отсутствующий вид, я подумал, что ты, наверное, торопился?
— Ловил дневной свет.
— Это само собой. Но ты, по-моему, не очень-то вслушивался в наш разговор.
— В общем, да, действительно, не вслушивался.
— Так вот, мы говорили об ее диссертации. У нее на многое своя четкая точка зрения. Ходит на лекции какого-то скучного типа про Гегеля и заявляет, что Гегель — это ничто, так, псевдорелигия…
— Тут, Арно, я пас, ты же знаешь: моя епархия — это видеоряд.
— Да-да, но послушай. Ничего трудного тут нет. Я хотел сказать ей, что есть еще так много всего… Я, естественно, не собирался надоедать ей абстрактными рассуждениями, просто хотел рассказать об одном потрясающем эпизоде, когда Гегель сидит в Йене у себя в кабинете и слышит пушки, канонаду наполеоновского сражения при Йене, и понимает, — только подумай, он сам в это свято верит, — так вот Гегель понимает, что история вступила в свою последнюю фазу, собственно, уже и закончилась… и он при этом присутствует, он переживает миг свободы, его картина мира верна, вместе с Наполеоном настало новое время, нет уже господ и рабов, исчезло противопоставление, существовавшее на протяжении всей истории…
— Арно, я пришел только вернуть машину.
— Ну-ну, она тоже не захотела меня слушать. Я не утверждаю, что все было именно так, если хочешь, считай это метафорой. Но хотя бы попытаемся представить себе этот момент. Кодекс Наполеона[23]