я, затем снова движение, гонки, преследование. Лишь нанимавшись вдоволь, он переходит к записыванию звуков. Стоя на тротуаре, старается протянуть микрофон как можно ближе к колесам, в наушники он слышит шуршащие и чавкающие звуки, тысячи резиновых шин мчатся сквозь его голову, теперь это уже не женщина, которая два раза ушла от него совершенно неожиданно, теперь это резина на асфальте, не поддающийся расшифровке механический звук, предупреждение, к которому он не станет прислушиваться. Лишь промокнув до нитки, он идет домой. Несколько часов спустя звонит в дверь дома Зенобии.
— Кто там?
Раскатистый голос Зенобии в переговорном устройстве дома на Блейбтройштрассе.
— Это я, Артур!
— А-а, Мальчик-с-Пальчик!
— Он самый! Только можно я не буду звать тебя Спящей красавицей или Белоснежкой?
— Я тебя умоляю! Я в другой весовой категории, чем они.
Зенобия стоит наверху лестницы, в дверях своей квартиры.
— Я уже думала, что ты вообще никогда не придешь. Знаешь, что мне рассказал Арно? Сказал, что она красивая.
Артуру вопрос о том, красива ли Элик, даже в голову не приходил. Он вспоминает ее волосы, словно тончайшие железные проволочки. Когда он положил руку ей на голову, они так спружинили, что пальцы не успели почувствовать под ними твердой основы. Шлем из пружинистой ткани.
— А ты что, сам не знаешь?
— Не знаю.
— Значит, она необыкновенная.
— Ты меня в квартиру-то пустишь?
В гостиной с высоким потолком было прохладно. Массивная деревянная мебель. Стены белые, без украшений.
— На стены нельзя ничего вешать. Надо время от времени ставить что-нибудь на пюпитр и долго это разглядывать.
Пюпитр стоял совершенно сам по себе, метрах в трех от большой печки, выложенной фаянсовыми плитками, которую нельзя было топить.
— Печка — моя гордость. Правда, красивая?
— Меня больше интересует вот это.
На пюпитре стояла фотография планеты Марс.
— Тогда скажи что-нибудь умное. Что ты здесь видишь?
Он всмотрелся. Неровности, пятна, колеи, светлые и темные пятна. Очень таинственно, что можно по этому поводу сказать?
— Это какие-то письмена?
— Недурно, недурно. Да-да, тайные письмена. Господи Боже мой, я прямо дождаться не могу.
— Чего дождаться?
Зенобия искренне возмутилась:
— Ах, Артур! Но ведь мы туда скоро прилетим! Пока мы с тобой здесь сидим-беседуем, одинокий космический аппарат летит вот сюда!
Она ткнула пальцем в середину устрашающе пустынной планеты на фотографии.
— Если все пойдет по плану, Господи, это потрясающе, приземление с помощью баллонов, а потом такая вот малюсенькая машинка, прямо игрушечка, поедет по Марсу, ты подумай, Артур, по-настоящему поедет, на колесиках, др-др-др, др-др-др, вот такая вот, — и она показала руками ее размеры, как рыбаки показывают величину пойманной рыбы, только привирая в другую сторону, — вот такая махонькая! И она расскажет нам всю правду об этих тайных письменах.
Она сунула ему в руки несколько компьютерных распечаток. Он ничего не понимал.
— Начало операции «Траверс». Измерения «А Пэ Икс-пять».
— А что такое «А Пэ Икс-пять»?
— «Alpha Proton X-ray». Исследование с помощью излучения. А в распечатках возможные программы. Если мы туда благополучно долетим. Программы исследования земли под колесами машинки.
Земли, надо же, как дико звучит.
— И ты думаешь, что все получится, как задумано?
— Не сомневаюсь. Пятого июля он уже будет там разъезжать и посылать нам сюда фотографии. Камней, скал, состава почвы, вот посмотри…
Зенобия достала из ящика фотографию безжизненного ландшафта с отдельными лежащими там и сям камнями. Освещение было свинцово-серым, и обломки камней отбрасывали в нем резкие, четкие тени, еще более подчеркивавшие пустынность пейзажа.
— Это Марс?
— Нет, чучело, Марс так близко еще не снимали. Это Луна, но, может быть, окажется, что на Марсе то же самое. Во всяком случае, деревьев нет ни там, ни там.
— С виду пустовато. Подходящее место для автобусной остановки.
— Дайте только срок!
— То есть? Мы что, туда полетим?
— А как же! Будем там жить. Лет через пятнадцать на Марсе высадится первый человек. А пока мы можем посылать туда миссии каждые двадцать шесть месяцев. Это связано с расположением орбиты Марса относительно нашей орбиты. Эта маленькая машинка не сможет вернуться, но лет через восемь мы уже добудем первые марсианские камни. Смотри, вот моя машинка…
Она показала ему фотографию детской игрушечной машинки.
— И разработала ее женщина! Хочешь чая? Русского? По вкусу в точности пороховой дым.
— Выпью с удовольствием.
Он сел.
— Русский чай, русская увлеченность. Ты, наверное, думаешь: и зачем этой старухе разрабатывать какие-то машинки!
— Чушь, я вовсе так не думаю.
— Послушай-ка меня серьезно, раз в жизни, ладно? Никакой сентиментальности. В детстве я жила в Ленинграде, и вот во время блокады, в ту ужасную зиму, когда от голода умерло столько людей… меня тогда волновали две мысли. Во-первых, мысль о том, что если только это станет возможным, то я буду есть, и есть, и есть, не переставая… согласись, что мне это вполне удалось. Но вторая мысль была совсем другая: о том, что я хочу оказаться как можно дальше от этого мира, да-да, клянусь тебе, я, малявка, думала тогда так. Я не хочу здесь больше жить, думала я, и однажды зимней ночью, когда было совершенно темно, потому что отключили электричество, я посмотрела на звезды и подумала: вот туда я и хочу, наш мир — не единственный на свете, неправда, не может быть, чтобы, кроме этой вони, холода, смерти, больше нигде ничего не было. Если ты хочешь представить себе, что я тогда чувствовала, всмотрись в Верины картины. Мы с ней близнецы, ты же знаешь, она — что называется, пессимист… темная сторона моего существа, но так раньше не было, из-за этой самой тьмы, что ощущается в Вериных картинах… я решила учиться, и до сих пор из-за этой же… и я тебе честно скажу, что никогда, ни до, ни после, я не испытывала такого счастья, как когда запустили первый спутник: я убедилась, что это возможно, что все сбудется… потому что таково мое глубочайшее убеждение, это наш долг — вырваться в Космос, подальше от этой промозглой навозной кучи. Тебе знакомо такое чувство? Наша Земля слишком стара, мы раздели ее почти донага, мы обошлись с ней бессовестно, и она отомстит нам. Мы больны от наших воспоминаний, здесь все заражено, ах, Зенобия, помолчи-ка лучше и напои гостя чаем, но все же, Артур, посмотри на красоту этих машин и сравни их с нашим захватанным, залапанным… ладно, ладно, не буду больше. Так странно, иногда кажется, что молодежь совсем не интересуется… я же вижу, что ты надо мной смеешься.
— Вовсе не смеюсь. Но сколько времени туда лететь, этому, первому…
— До Марса четыреста шестьдесят шесть миллионов миль.
— А-а, ну-ну.
— Время в пути триста девять дней.
— И назначение человека — туда слетать?
— Я готова отправиться завтра же. Но меня почему-то не берут. Слишком много ем.
— Но послушай, Зенобия…
— Ладно уж, говори прямо. Но все-таки закрой на минуту глаза и почувствуй, как они туда летят… Прямо сейчас, пока мы тут сидим. «Вояджер», «Патфайндер»… а скоро и «Сервейер»…
— И все летят к этим лысым каменюгам. Только потому, что они существуют?
Маловерный ты мой. Так надо, потому что так надо. Пусть не на твоем веку, но уж точно на веку твоих детей…
— У меня нет детей.
— Прости. Я дура. Не сердись на меня.
— Мне не за что на тебя сердиться. Это я не должен был так говорить. Но покажи мне фотографии, про которые ты говорила по телефону.
— Да-да, конечно же. — Лицо ее снова засияло. — Тоже почти что Марс, но только с водой.
Она принесла ему папку с фотографиями, проложенными папиросной бумагой.
— Все напечатаны при жизни фотографа. Садись за стол. Это две работы Волса.[34]
Он осторожно снял тонюсенькую бумажку с первой фотографии. На паспарту карандашом было написано: «Wols. Ohne Titel (Wasser)». Но разве это вода? Эта застывшая, похожая на лаву масса, черная, серая, с яркими бликами, изборожденная морщинами, а дальше опять словно отполированная жирная поверхность, то сверкающая, то в мелких неровностях. Вот так выглядела где-то и когда-то поверхность воды. Он хотел провести по ней пальцем, но вовремя спохватился. Это именно то, к чему он стремился. Безымянный, никем не созданный и никем не названный мир явлений должен уравновесить наш мир, мир имен и событий. Я хочу сохранить вещи, которых никто не видит, на которые никто не обращает внимания, я хочу защитить самое обычное от исчезновения.
— Что с тобой, Артур, ты не смотришь.
— Я вижу слишком многое.
— Тогда погляди вот эти. Альфред Эрхардт. Серия называется «Прибрежные отмели».
Его глазам предстали одновременно и хаос, и структура, уйма несуразностей, линии, внезапно отклоняющиеся в сторону, разделяющиеся на несколько волосков и снова сходящиеся вместе. Но произносить слова «хаос и структура» он не хотел. Они прозвучали бы отвратительно.
— Интересно, как он это снимал. По некоторым снимкам можно подумать, что он висит прямо над тем, что снимает, но ведь это невозможно. И светом он пользуется потрясающе, но…
— Но?
Извечная проблема. Нечто природное, созданное не по сознательному плану, излучает великую, никем не замышленную красоту. Но кому же принадлежит эта красота теперь? Природе, которая, не задумываясь, выдает эту красоту на-гора, как она делает это уже миллионы лет подряд, совершенно не думая о людях, способных эту красоту заметить, или фотографу, сумевшему эстетически или драматически пережить увиденное и как можно лучше воспроизвести? Фотограф представил нам неслучайный фрагмент действительности, которая сама по себе ко всему безразлична.
— Это связано с автономностью. Он выбрал кусочек пейзажа, но не может им овладеть. Он присваивает себе этот кусок, но не можетчпроникнуть в него, и искусство его заключается именно в том, чтобы дать это почувствовать. Фрагмент по-прежнему принадлежит только самому себе, а фотограф сохранил его для нас. Море стирало этот узор уже сто тысяч раз, но если я завтра пойду на это место, то увижу то же самое, изменившееся лишь на какой-то волосок…