— Не торчи в Берлине слишком долго. Это не идет тебе на пользу. Займись чем-нибудь.
— Я много чем занят.
— Чем-нибудь настоящим.
— Я скоро поеду с бельгийскими телевизионщиками в Эстонию. Голландцы хотят свозить меня в Россию, а бельгийцы в Эстонию. Там тоже уйма русских. Это достаточно настоящее дело?
Повесив трубку, он посидел некоторое время неподвижно. Как сообщить человеку, не дававшему своего адреса и никогда ни о чем не спрашивавшему, что ты уезжаешь на неделю с лишним? Видимо, никак. Не вставлять же записку в свою собственную дверь. Однажды он спросил Элик, почему она не говорит ему, где живет.
— Вовсе не из-за другого мужчины, если ты этого боишься.
Как ни странно, мысли о другом мужчине у него не возникало. Он так ей и сказал.
— Значит, сейчас ты тем более думаешь, что дело в мужчине. Отрицательный ответ на незаданный вопрос есть утверждение. Доктор Фрейд.
— В этом я ничего не понимаю. Но я понимаю, что ты приходишь, когда тебе хочется, уходишь, когда тебе хочется… и мы ни разу толком не разговаривали, только один раз на Павлиньем острове и один раз в Любарсе…
Остального он не сказал.
— Не выношу, когда ко мне предъявляют претензии.
Она отступила от него на шаг и, словно защищаясь, вытянула вперед руку. Так они постояли некоторое время. Она все время хочет что-то рассказать, думал он, но у нее не получается. В конце концов она отвернулась и сказала:
— Если ты считаешь, что мне лучше не приходить… Я… я привыкла быть одна…
— Но сейчас-то ты не одна.
Ему захотелось обнять ее, но об этом и подумать было страшно. Одиночество, озлобленность, все это так пугало его. Человек, прячущийся в самого себя. Панцирь, отсутствие.
— На мой счет не строй никаких планов.
Такие слова она однажды все-таки произнесла.
— По-моему, тебе пора на попятный.
Это сказал Виктор. Артур ничего ему не говорил, но тем не менее Виктор высказал свое мнение. На попятный. Как это? С ним случалось такое во время опасных репортажей. Когда нечаянно заходишь слишком далеко, и вдруг оказывается, что опасность окружает тебя со всех сторон. И ощущаешь одну лишь панику, пока цсе не заканчивается в очередной раз хорошо. Но чем все закончится в этот раз, он представления не имел.
* * *
На пароме Хельсинки — Таллин финны перепились еще до выхода из порта. Съежившись от холода, Артур стоял на палубе и снимал бурлящий след за кормой.
— Вы не боитесь, что пальцы примерзнут к камере? — спросил его режиссер-фламандец и поспешил в каюту.
Артур был знаком с Хюго Опсомером уже много лет, это была дружба без лишних слов. Артур знал, что Хюго восхищается его документальными фильмами, и ценил, что этот режиссер никогда не спрашивал у него, почему он любит работать простым оператором. Время от времени, если надо было кого-то подменить, Хюго звонил Артуру и приглашал его иногда на небольшую, иногда на более серьезную работу. Артур любил работать с фламандцами. У них нет этого голландского наигранного веселья, и, в отличие от распространенного среди северян мнения, они сохраняют некоторую дистанцию в отношениях, связанную с уважением к другому человеку. Работая с голландцами, он в последнее время стал чувствовать себя чужим среди своих: из-за того, что он так часто и, главное, так подолгу жил за границей, он перестал ориентироваться в голландских текущих событиях, узнавать лица на экранах, не знал, чем модно увлекаться и кому подражать. Фламандцам же это в глаза не бросалось, потому что для них он в любом случае был голландец.
По мере того как судно выходило в открытое море, усиливалось волнение. Он видел, как ледяные волны накатывали одна на другую, серо-ледяные, зелено-серые, вода точно излучала холод. Примерно здесь и затонул несколько лет назад тот паром с восьмьюстами пассажирами на борту. Тогда об этом столько говорили, а теперь уже забыли. Тонкая пленка — и хаос; оказывается, за какой-то час можно полностью исчезнуть. Кадры, запечатлевшие панику, кадры, запечатлевшие гибель; вертолеты спасательной службы над безразличными ко всему ледяными волнами, а затем это оглушительное забвение, словно погибшие тогда люди никогда и не жили на свете. Правы ли те, кто жив?
Эстония. Однажды он уже был здесь. Лютеранские церкви с гербами балтийских баронов, русские церкви с запахом ладана и с византийскими песнопениями, плохие дороги и новые дороги, разрушения и новостройки, русские шлюхи и сутенеры в кожаных куртках и с мобильными телефонами. Здесь долго хозяйничали русские, примерно половину местного населения они депортировали и заменили своими соотечественниками, и до сих пор еще над этой маленькой страной нависает тень огромной страны. На улицах слышатся одинаково часто и русский язык, и эстонский, всегда казавшийся Артуру таким загадочным, потому что в нем нет никаких знакомых элементов, за которые можно было бы зацепиться. Может быть, потому-то он и согласился на эту работу. Разумеется, съемочная группа будет разговаривать по-голландски, зато в остальном он будет свободен от какого бы то ни было языка и значения и ему ничего не надо будет понимать. Когда она снова пропала на несколько дней, он немедленно согласился на срочную работу у Опсомера и отказался от менее срочной для Нидерландского телевидения, чтобы избавиться от тяжкого бремени ожидания. Потом она снова пришла к нему, но он уже ничего не сказал ей о своем отъезде. Как аукнется, так и откликнется — глуповатое выражение, но он на самом деле начал замечать за собой желание платить ей ее же монетой.
По неожиданной волне пьяных криков он понял, что кто-то вышел на палубу.
— Мы за тебя переживаем, — сказал Хюго Опсомер, — если наш оператор превратится в ледышку, то кто же будет снимать? Дорогой мой, ты уже похож на…
Артур так и не узнал, на кого он похож, потому что сравнение унес ветер. В салоне было слишком жарко. Смех, игровые автоматы, телевизоры, говорившие на непонятном языке. Как спастись от пошлости мира?
— Давай-ка выпей водки. Вернись в мир живых.
Он был уже не в силах отогнать свои мысли. Бывают ли еще на свете просто влюбленные люди? То и дело слышишь, что кто-то кого-то заколол ножом, пристрелил из пистолета от ревности, но чтобы просто влюбиться? К ней это слово не подходило абсолютно, она рассмеялась бы, если б услышала. Но сколь близок человек к этому состоянию, если он каждый вечер сидит в берлинской квартире и с нетерпением ждет шороха за дверью. И почему именно та, что почти всегда молчит или говорит только с другими, но не с ним, чьи глаза глядят сквозь него, чье белое тело, точно сделанное из алебастра, так и стоит перед его мысленным взором среди этой сотни пьяных туш, хотя при малейшем прикосновении его пальцев оно тотчас от него отодвигалось, ее тело, овладевавшее им без тени сомнения, отводившее ему лишь роль припускного жеребца, на которую он, вопреки всему, неизменно соглашался и, более того, мечтал о следующем разе, чтобы снова произошло то, что происходило с ним в его берлинской комнате, заклинание, не терпевшее слов, во всяком случае тех слов, которые, сказав правду, скажут и об измене, измене по отношению к прежней жизни, не ведавшей такой напряженности.
— С чего мы завтра начнем? — спросил он.
Хюго Опсомер достал из портфеля книгу и показал Артуру памятник Сталину, лежащий на спине среди мусора. Артур смотрел на него и пытался понять, что именно здесь не так. Он спросил об этом Опсомера, но тот успел уже хорошо изучить фотографию.
— Дело в фуражке, так ведь? — сказал режиссер. — По идее при падении фигуры она должна была бы свалиться.
— Но когда этот памятник поставят вертикально, для нас не будет в нем ничего интересного.
— Не беспокойтесь, его больше не поставят. Даже ни один русский в Таллине не станет поднимать этот памятник.
И он был прав. Именно этот памятник, как не что иное, мог объяснить происходящее в Прибалтийских странах. Даже не потому, что это был Сталин, а потому, что здесь горизонтально лежало то, чему следовало стоять вертикально. Это был скинутый, опрокинутый мир. Человек с рукой, по-наполеоновски засунутой между двумя бронзовыми пуговицами мундира, выглядел особенно смехотворно именно потому, что фуражка не свалилась с головы, когда он падал, — и все увидели, что это всего лишь кукла, жалкий истукан, на которого даже не распространяются законы природы. На фотографии было видно, что он покрылся грязью и оброс сорняками, точно так же и та страна, в которой он царил и которой безжалостно правил, постепенно забудет и искоренит кошмар его господства, так что в один прекрасный день от сталинизма не останется ничего, кроме ругательства. Все это прошло, танец окончен, миллионы расстрелянных, замученных, умерших от голода, погибших под пулями исчезли в земле, которая приняла их всех, — так же, как море приняло жертв кораблекрушения, всех, полностью, незримо.
В течение двух недель они будут работать среди людей, которые все помнили, и людей, которые ничего не помнили или не хотели вспоминать, — тех, кто выжил, кто родился позже, младшего поколения, чьи дети прочтут о событиях минувшего века по школьным учебникам. Домашние задания, уроки. И это будет больше похоже на сверкающую, бурлящую поверхность воды, чем на скрытую там, в глубине, и уже недоступную человеческому знанию смерть.
После двух неудачных попыток, когда Элик Оранье скреблась под дверью Артура Даане, но в ответ слышала лишь тишину, означавшую отсутствие хозяина, она хотела было позвонить Арно Тику, но решила этого не делать. Успеется.
И вот она опять сидит у себя в комнате, стараясь не думать о своей напрасной прогулке по городу, гладит на готический шрифт в раскрытой перед ней книге «Die Urkunden Kaisers Alfonso VII. von Spanien»[37] и пытается сосредоточиться на тексте. Ну и паутина! Один — единственный раз сын Урраки назвал себя императором, но больше не делал этого до самой ее смерти, и единственный источник, сообщающий об этом, — запись нотариуса из монастыря Сахагун, монаха, явно близкого ко двору королевы. Архиепископ Толедо, епископы Леона, Саламанки, Овьедо и Асторги и еще несколько высокопоставленных лиц скрепили документ своей печатью, и произошло это 9 декабря 1117 года. Элик посмеялась над нелепостью даты, потому что ее точность ассоциировалась с секретаршами, офисами, эле