День поминовения — страница 46 из 60

Умница Виктор. В его словах есть доля правды. Что-то было не так в том, что другие запросто могли ее видеть. Ее, которая иногда вдруг появлялась, словно тень, у его входной двери, а иногда надолго исчезала, когда Артур мечтал об ее приходе.

— Будь осторожен.

На этот раз Виктор говорил совершенно серьезно, и Артур почувствовал, что в нем закипает бешенство. Это касалось только его одного. Это была только его жизнь, и не вздумайте вмешиваться! Но он знал, что Виктор дает чисто дружеский совет.

Артур посмотрел на своих друзей: Виктор отвел взгляд, а Филипп не понимал их разговора по-голландски, но знал, что речь идет о женщинах, и был в восторге. Один пришел из тридцатых годов, другой — из восемнадцатого века. Филипп встал, чтобы зажечь свечи на столах. Теперь он казался еще более странным. «Один из трех мушкетеров, скучающий по двум другим». Вера права. Веселый меланхолик.

— Если ты хочешь успеть к Шульце, то пора идти, — сказал Виктор.

— И я должен быть осторожен?

— Ты же все равно не сможешь. Что на роду написано…

— От того не уйдешь, — закончили двое других в один голос.

— Прежде чем вы пойдете к моему конкуренту, позвольте предложить вам шампанского, — сказал Филипп. — Шампанское каскадом.

Он поставил три низких широких бокала друг на друга и стал довольно быстро лить шампанское в верхний, держа бутылку на тридцать сантиметров выше него. Шампанское, пенясь, перелилось через край и потекло во второй бокал, потом в третий, но как только и этот наполнился, Филипп разнял бокалы.

— A nos amours, за любовь, — сказал он.

— И за весну.

— Ты когда уезжаешь? — спросил Филипп у Артура.

— Он только что приехал.

— Послезавтра, — сказал Артур.

В последний день таллинских съемок Хюго Опсомер принес ему факс.

— Вот, смотри! Наконец-то, два года выпрашивал. Старый проект, давным-давно о нем мечтаю…

— И в чем он состоит?

— Паломничество по восьмидесяти восьми японским храмам. И мне разрешено взять с собой собственного оператора.

Артур сказал режиссеру «да», но почти сразу пожалел об этом. Впрочем, скажи он «нет», то жалел бы не меньше.

— Восемьдесят восемь храмов, — произнес Филипп мечтательно, — и сколько же времени это займет?

— Несколько недель, а то и больше, пока не знаю.

— И ты вернешься, чистый как младенец.

— Бог его знает.

Они вышли на улицу.

На Кантштрассе Виктор остановился возле одного дома.

— Помнишь, как здесь стояли поляки у входа в магазин «Альди»?[40] Как они таскали огромные коробки с телевизорами и видеомагнитофонами? Когда это было, лет семь назад? А теперь они разбогатели. Признай, что это очень и очень занятно. Приезжает сюда Горбачев, целует Хонеккера, и весь карточный домик разом рассыпается. Ведь что происходит у нас на глазах? Поляки вернулись к себе домой и теперь сами производят телевизоры. Мы сидели у постели мировой истории, но пациент, оказывается, был под наркозом. Впрочем, он и сейчас еще не вполне очнулся.

— А пациент — это кто?

— Мы, ты и я. Все. Разве ты не чувствуешь жуткую сонливость? Ну конечно, бурная деятельность, восстановление, демократия, выборы, приватизация государственных предприятий, но все немного как во сне, как будто это все неправда, как будто кто-то ждет еще чего-то другого. Пожалуй, я не хочу знать, чего именно. Malaise, mal a l'aise,[41] никто не чувствует себя в своей тарелке, особенно здесь. У нас был такой уютный спокойный домик, и вдруг задняя стена рухнула, поднялся ветер и в дом повалили незнакомые люди. Как во сне, и еще как в зале ожидания… под тоненьким слоем этой бурной деятельности, активного движения, этих «мерседесов» и «ауди» — ощущение «все идет хорошо, только почему-то всем плохо, где мы допустили ошибку»…

— Послушай, Виктор, может быть, ты слишком давно туг живешь?

— Может быть. Это и правда заразно. Но я люблю, чтобы было немножко тоски, их немецкой Schwermut.

Ответить тут было нечего. Но Артур чувствовал другую усталость, после слишком короткой ночи и раннего отъезда, после парома до Хельсинки и финской водки в самолете до Берлина, прибавьте к этому скорое путешествие в Японию и мысль о том, что она, может быть, окажется в ресторане у Шульце. Артур отметил про себя, что даже мысленно никогда не называет ее по имени. О том, что имена нужны, говорила Эрна. Как это она сформулировала? Не употребляя имен, ты их отталкиваешь от себя. А может быть, именно к этому он и стремится? Хочет ли он, чтобы она оказалась у Шульце, или нет? Нет не хочет, сейчас, когда кругом люди, не хочет — но, обнаружив, что ее там и правда нет, он расстроился.

— А, наш Мальчик-с-Пальчик! — воскликнула Зенобия. — Садись ко мне поближе. Расскажи, пожалуйста, скольких русских ты видел?

— Я тут кое-что для тебя привез.

Зенобия принялась внимательно рассматривать открытку, которую он дал ей. Розовощекий малыш с вишнево-красными губами и в большой меховой шапке немного набекрень. His Imperial Majesty the Crown Prince: Его Императорское Высочество Цесаревич. Зенобия вздохнула. На другой открытке она увидела фотографию первого петербургского трамвая, который едет по мосту через Неву. Офицеры на велосипедах.

— Da capo ad infinitum. Бедняги русские. Им снова начинать с самого начала. Его императорское высочество пролежал спокойно семьдесят лет в земле, а теперь его собираются перезахоронить, причем желательно в присутствии Ельцина. Романовы, Распутин, попы, ладан, Достоевский, уже можно начинать все заново. А закончится дело теми же самыми начальниками в шляпах на большом балконе. Господин Шульце, пожалуйста, принесите мне водки. Ты хоть видел красивых россиянок?

— Он у нас уже едет в Японию, — сказал Виктор.

Господин Шульце подошел к их столику и склонился к Арно.

— Представьте себе, что я недавно прочитал, господин Тик, — сказал он, — оказывается, ваша книга про нашего великого Гегеля переведена на испанский.

— Умоляю… — пробормотал Виктор, но Шульце было уже не остановить.

— И поэтому я хочу предложить вашей компании по бокалу «Бееренауслезе», вина из отборных ягод. У вас в Голландии такого нет, — сказал он, обращаясь к Артуру.

— В Голландии есть просто Вегеп, бурые мишки… — пробормотал Виктор.

— Для производства этого вина самые последние виноградины, которые еще остались на лозе, осторожно срывают по штучке. Французы называют это pourriture noble, благородная гниль. По случаю такого события только такое вино и можно пить. И еще я подам всем по кусочку гусиной печенки. Да уж. По небольшому кусочку, потому что затем будет нечто совсем уж необыкновенное, если, конечно, все примут участие… Прощание с зимой, мраком, страхами — мой храм из колбасы! А к нему, конечно, уж ни в коем случае не «Бееренауслезе», а…

— И сколько это будет стоить?

— Ругаться у нас запрещено.

Они ели и пили.

— Гегель по-испански? — спросила Зенобия.

Арно залился краской.

— Я писал эту книжку сто лет назад. Да, испанский перевод, а попытался почитать, такое чувство, что орла заставляют петь.

— Ворону, а не орла, — сказала Зенобия. — А орел — это Кант.

— Нет, Кант — жираф.

— Жираф? Как это?

— Ортега-и-Гасет… — Арно знал все на свете. — Ортега-и-Гасет где-то говорит, что двадцать лет бьш ярым приверженцем Канта, но в какой-то момент стал читать его все реже и реже, «подобно тому, как человек изредка приходит в зоопарк посмотреть на жирафа».

— Все они — чудесные звери и птицы, — сказала вечно молчаливая Вера. — А представляете, каково смотреть на животных сверху?

Храм из колбасы представлял собой весьма внушительную конструкцию. Лиловато-черные, серые шарообразные, маленькие беленькие сосиски, сардельки и колбасы — тонкие красные гирлянды, сцепленные друг с другом, насаженные друг на друга; этот дымящийся собор с контрфорсами и башнями, с портиками и боковыми нефами стоял на газоне четырех цветов: из мелко нарезанной зеленой, белокочанной, краснокочанной и савойской капусты.

— Я атеист, — вздохнул Виктор.

— Тем лучше, — сказал Арно, — иконоборческое движение тоже носило разрушительный характер.

Через полчаса от собора ничего не осталось, они видели, как мясное здание начало медленно рушиться, как зашатались и упали, скользя по вытопившемуся из них жиру, стены, как цвета боковых нефов перемешались, пока в конце концов не осталась лишь бесформенная масса свернувшейся крови, розовые круги с мраморными разводами, пустые шкурки и мелкие кусочки капусты.

— Кровь мучеников, — сказала Зенобия. — Артур! Да ты же заснул! У нынешней молодежи нет никаких жизненных сил. Ты слабее поросенка.

Это была правда. Свечи, темный зал, голоса вокруг, остатки резни на огромном керамическом блюде, рюмки с рейнским вином, все это начало тихонько покачиваться вокруг него, он до сих пор еще находился на пароме, который ранним утром переправил его через Балтийское море. Он почувствовал невообразимую усталость, связанную с увиденным и отснятым за последние недели, со всеми этими людьми, улицами, картинами природы, некое несварение желудка, где поверх остальных блюд теперь лежал еще и поросенок.

Эти образы оставят его в покое лишь через несколько дней, лишь после того, как он составит круглые жестяные коробки в стопку, так что можно будет считать, что кадры, которые сейчас еще живут в его уме, в конце концов умерли и благополучно погребены, потом он отправит их к заказчику, который изрежет пленки на монтажном столике, отвергнет и уничтожит большую часть отснятого. Но к тому времени Артур будет уже в Японии. Тут в нем возникло чувство, которое у представителей его профессии не должно возникать никогда: его начало подташнивать от страха и паники, от нежелания окунаться в новое, от мысли, что он слишком скоро уедет, а душа его останется здесь, в тысяче километрах от тела. («Ты сам себе такое устраиваешь, всякий раз одно и то же». Голос Эрны.) Он знал, что это ощущение постепенно пойдет на убыль, когда он окажется в тишине храмов, и нет ничего страшного в том, что этот зал, где он сидит сейчас со своими друзьями, окажется от него так безумно далеко. Он всякий раз оставлял всю свою жизнь там, откуда уезжал, потому что там, куда он направлялся, его ждала другая жизнь, которая тоже была его жизнью и которую надо было