шар, любопытство и вечное стремление, образ, который мог бы стать метафорой его завтрашнего отъезда, этот лев поманил его назад, обратно, в строгом соответствии с предсказанием, два парня, две бритые головы, он между ними, как в тисках, он распростерт на земле, они пытаются отнять у него камеру, он не отдает, они бьют его ногами по голове, потом железным прутом по спине и по рукам, он все еще прижимает камеру к себе, ему, похоже, размозжили пальцы, он пытается приподняться, втянув голову в плечи, ему нечем защищаться, он старается стряхнуть их с себя, потянуть время, закричать, но, как в страшном сне, вместо громкого крика получается только сипение, потому что горло его сжато железной хваткой, металлической лапой, которая подтягивает его к каменному постаменту, к острому гранитному углу, потом он вспомнит, что видел буквы на постаменте, все происходит как в замедленной съемке, медленная-медленная тишина, затаенное дыхание, и в этой тишине удар его черепа о камень, взрыв, шорох гравия под когтями и каблуками, звук режущий и разрывающий, а потом наступила тишина, которую ни с чем невозможно сравнить, она вобрала его в себя, и уже из нее он, наконец, все увидел: у подножия монумента — крылатый лев на колонне — в луже крови лежит человек, чьи руки все еще прижимают к груди камеру, но вот вдали звук, это сирена, она заберет этого человека, она поднимет его, обнимет, обхватит, и он окажется в середине этого звука и сам превратится в сирену и улетит.
Не хочу. Такой была первая мысль. Свет, женский голос, откуда-то издалека. Поскорее все это выключить. Но его сюда зовут, тянут. Не слушать, спрятаться поглубже. Не надо света, я не хочу. Молчание. Вы меня слышите? Шелест. Испанская речь. Я ничего не хочу слышать, я…. «Он нас слышит». Знакомый голос. Даниэль? «Попробуйте еще раз». «Он знает испанский?»
Я ничего не скажу. Останусь там, где я есть. Что — то вставлено мне в нос. Я привязан. Боль по всему телу. Лучше спать. Туда, где я был, вам не добраться. Огромная толпа, улицы запружены народом. Я их слышал, но я в этом не признаюсь. Ничего не скажу. Шорохи. Шлейф. Я лечу. Должно быть, сейчас ночь. Опять эта женщина, нет, другая. Ее лицо склоняется надо мной, я чувствую ее дыхание. Ее рука прикасается к моей. Шепот. Он лежит тихо-тихо. Бесконечная усталость.
— Ему пока еще не хочется.
— Это нормально.
Он отчетливо слышит их разговор. Да, действительно. Он мечтает вернуться в свои воспоминания, в тот яркий свет, в котором он был растворен и где так и желал бы остаться. Только не эта боль.
— Arturo?
Голос Даниэля.
— Arturo?
Мир начинает приближаться.
— Идите спокойно домой. В таком состоянии он может пробыть еще очень долго.
— Нет, ни за что.
Двери открываются и закрываются. Другие голоса. Светло, темно, светло. Как будто медленно-медленно наступает утро.
Потом ему рассказали, что он две недели пролежал в коме. «Вы не хотели возвращаться».
— Где моя камера?
— Она чуть не стоила вам жизни.
— Ты наконец-то проснулся?
Он первый раз по-настоящему видит Даниэля, его лицо совсем близко, прямо над ним, большие глаза, поры.
— Ты вернулся.
— Не шевелитесь.
Это сказал женский голос.
На глаза навернулись слезы, медленно покатились по щекам. Руки в бинтах. Он протянул их к Даниэлю, тот взял их в свои.
— Где моя камера?
Он почувствовал, как Даниэль выпустил его руку, услышал шаги, увидел, как его друг поднимает камеру, чтобы она была ему видна, одна рука настоящая, другая в черной кожаной перчатке, которая вдруг стала огромной.
— Теперь ему надо отдохнуть.
— Тебе очень больно?
В тот же день или много позже? Времени не существует, только сон, забытье, потом опять брезжит свет, он опять просыпается, и вот настал день, когда он наконец смог говорить.
— Сколько меня еще здесь продержат?
— Как минимум две недели. А потом перевезем тебя ко мне, врачи не возражают.
— Как ты узнал? Как ты узнал, что я в больнице?
— Про тебя написали в газете. Нападение на голландского кинематографиста. Я и не знал, что ты снял столько фильмов.
— Уже давным-давно.
— Смотрите, чтобы он не устал.
Позднее он пытался заставить работать свою память. Удар, взрыв. Но воспоминания не хотели всплывать, ни в какую. Даниэль рассказывал ему о письмах, о сообщениях их Берлина, о телефонных звонках Эрны и его матери, не знавшей, что он поехал в Мадрид, о рисунке Отто Хейланда, о цветах от телеканалов NPS и «Arte».
— А ты и не знал? И еще тебе пришла посылка с колбасой, из Берлина, немецкая колбаса. Мне очень понравилась, тебе же все равно нельзя было. Врачи велели мне всем отвечать, что к тебе не пускают.
Он колебался. Но потом спросил.
— Да, из Нидерландского посольства один раз кто-то заходил. Но ты тогда еще не вышел из своей зимней спячки. Он оставил свою карточку.
Зимняя спячка. Sueno invemal. По-испански получается одним слогом больше. Зима, Берлин, крик, перешедший в тишину. Вот что было. Медведи впадают зимой в спячку. Что они чувствуют? Что чувствует живое существо, возвращающееся из морозильной камеры смерти? И черепахи тоже спят всю зиму. Неудивительно, что у них такой долгий век, если половину своей жизни не живут. Он снова погрузился в сон.
— Тебе еще не очень хочется возвращаться, так ведь?
Сейчас сегодня или уже завтра? Тут приходила одна женщина. Это сказал Даниэль или кто-то другой. Она посидела у его постели, а когда пришел Даниэль, то сразу исчезла, ничего не сказав. Она ему слегка кивнула, а пртом прошмыгнула мимо и исчезла.
— Бывают такие люди, которые двигаются абсолютно беззвучно. А когда уйдут, то кажется, что их тут и не было.
Артур показал пальцем себе на щеку. Даниэль кивнул. Друзья понимают друг друга без слов.
Ему не разрешалось ни читать, ни смотреть телевизор.
— А чем закончилось дело с человеком, которого похитили?
— С Мигелем Бланко? Его убили. Читать тебе запрещают, а посмотреть фотографию, наверное, можно.
Даниэль поднес к лицу Артура газету, которую до этого проглядывал. Фотография смуглого человека во сне. Длинные ресницы, губы, по форме напоминающие губы Будды, полные и изогнутые. Страдание, которого не выразить словами, но в то же время покой, абсолютнейший покой, какого в жизни не бывает.
— Это пока ты лежал в коме. Вся Испания высыпала на улицу, миллионы людей, во всех городах. Такого никогда не бывало. Грандиозные демонстрации, я снял на видео, покажу тебе.
— Да, я слышал.
— От кого?
— Пока здесь лежал.
— Это по определению невозможно.
Он не стал возражать — зачем? Он правда все слышал. Шаги тысяч, сотен тысяч людей, шум, выкрики, волнующееся ржаное поле голосов, ритмичное скандирование. Конечно, такое невозможно, но он это слышал, совершенно точно! Лучше поговорить о другом. Он опять взглянул на фотографию:
— А как его убили?
— Выстрелом в затылок. Для них — привычное дело.
— Но он же спит.
Откуда это выражение покоя? Смогут ли убийцы когда-нибудь посмотреть на эту фотографию без страха? Способны ли мертвые мстить? Но этот человек уже явно не захочет мстить. Его убили, как быка на бойне, и тем не менее на его лице не было ни страха, ни боли, лишь безграничная печаль и покой, которого никто не в силах ни понять, ни нарушить. В самый миг смерти этот человек находился где-то в другом месте, и он, Артур Даане, пожалуй, знает, где именно. Там много света, и там слышишь то, чего не следует слышать живым. Никому этого не объяснить, да он и не будет пытаться. У Артура было такое чувство, что об этом запрещено рассказывать, нельзя, и все. Оттуда не положено возвращаться, пришедшие оттуда заражены желанием, которого не выскажешь. Ты уже не принадлежишь полностью ни к тому, ни к этому миру. Словами этого не выразить, можно только плакать дурацкими слезами, которые катятся и катятся по щекам, и никак их не остановить. Вошла медсестра и вытерла ему лицо.
— Сейчас нельзя плакать, — сказала она, — к вам пришли.
— Выйдите, пожалуйста, вместе со мной в коридор.
Это она сказала Даниэлю.
— Четверо посетителей сразу для такого больного многовато. И пожалуйста, скажите этим иностранцам, что не больше пятнадцати минут. Я не знаю английского. А ему нельзя волноваться, видите, что вышло из-за вашей фотографии.
Артур слышал эти слова, произнесенные уже у двери, слышал молчание, которым ответил на них Даниэль. Трое волхвов, подумал Артур, когда в палату вошли его берлинские друзья.
Арно, Зенобия, Виктор.
Они ничего не говорили, только рассматривали трубочки, тянувшиеся у него из носа, повязку на голове, забинтованные руки. Зенобия погладила его по плечу, Арно хотел что-то сказать, но промолчал, вместо этого неторопливо достал из сумки какой-то пакет и положил его на тумбочку.
— Колбаса из Пфальца. От господина Шульце. Он сказал, что уже посылал точно такую же по почте, но не очень-то доверяет испанской аккуратности.
Артур едва справился с подступившими слезами, но то, что произошло в следующую минуту, пережить без слез было еще труднее. Виктор, до сих пор стоявший чуть в стороне от остальных, прошел в тот угол палаты, который был лучше всего виден Артуру, поправил свой шарфик в горошек, одернул пиджак, поклонился Артуру, отсчитал какие-то беззвучные такты — и пошел по палате в великолепном степе, не отводя глаз от лица Артура. Перестук подковок по каменному полу, ботинки, которых Артуру не было видно, сдержанные движения рук, тишина, в которой все на него смотрели, — не прошло, наверное, и минуты, как в палату влетела медсестра и положила конец безобразию, но Артур знал, что никогда в жизни не забудет этого ритуального танца, этого заклинания: звук подковок — цок-цоки-доки-док — на самом деле был призывом, теперь Артур просто обязан встать, сделать первые шаги и уйти отсюда своими собственными ногами, а все плохое оставить здесь; немой призыв Виктора оказался доходчивее всяких слов, Виктор