День после ночи — страница 4 из 42

Она крепко зажмурилась и попросила Бога избавить ее от ненависти ко всем его творениям, в том числе и к этой Палестине, Земле обетованной, Святой земле.

В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: «Слава Богу». Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют!

Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает.

Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения.

Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться «авода иврит», возделыванию земли. Так «авода», слово, некогда означавшее «молитва», превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь!

Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала.

Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: «Почему я осталась в живых?» У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого.

Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте.

А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага.

Она пришла к выводу, что все ее «сокамерники», какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом.

Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом.

В конце концов, уставшее тело взяло верх над беспокойным рассудком, и Зора забылась, уткнувшись лицом в голый матрац – простыня под ней скомкалась, подушка и вовсе съехала на пол. Другие девушки, проходя мимо нее утром в столовую, даже не пытались говорить потише: если уж Зора заснула, ничто на свете ее не разбудит, и можно сколько угодно хлопать дверью у нее над головой.

Когда Зора открыла глаза, в бараке не было ни души.

– Вот черт, – пробормотала она, торопливо одеваясь, чтобы успеть перехватить чашку чая и кусок хлеба до начала ежедневной комедии, которую здесь называют перекличкой.

Эти построения казались жестокой насмешкой тем, кто выжил в лагерях смерти. Там переклички были формой изощренной пытки. Каждое утро и каждый вечер немцы заставляли их часами стоять навытяжку – на холоде или под палящим солнцем, под снегом или проливным дождем – и выкликали имена, барак за бараком. Если кто-нибудь запаздывал с ответом, они запросто могли повторить всю процедуру по второму или даже по третьему разу. Случались и дополнительные ночные переклички, их проводили без каких-либо объяснений. Если кто-нибудь из заключенных падал – без сознания или замертво, – все начиналось сначала.

Британцы пересчитывали девушек всего раз в день, прямо в бараках, по вечерам. А вот ребята должны были выходить на построение и утром. У дежурившего в тот день сержанта рубашка набухла от пота еще до того, как арестанты начали собираться на пыльном дворе перед столовой. Он гаркнул, чтобы пошевеливались, но они еще больше завозились, выстраиваясь в намеренно неровную шеренгу. По тому, как они переглядывались и перешептывались, Зора догадалась, что кого-то не хватает: может, спит, может, засиделся в уборной, а может, и вовсе сбежал под покровом ночи, – с тех пор, как она здесь, это случалось, по меньшей мере, раз в три недели.

Но вот парни кое-как построились и начали выкрикивать свои имена, отдавая честь преувеличенно цветистыми жестами. Стоило офицеру сделать несколько шагов вдоль строя, как первые арестанты синхронно отступили назад, а остальные быстро сомкнули ряды. Когда сержант добрался до конца шеренги, его уже поджидал тот, кто раньше стоял в начале. Низко надвинув кепку на лоб, парень назвался чужим именем и поклонился в пояс. Вся компания с непроницаемыми лицами застыла по стойке «смирно». Наконец их отпустили, и они важно прошествовали к своим поклонницам, чтобы получить порцию заслуженных комплиментов.

Зора наблюдала за тем, как вздымались от волнения груди и трепетали ресницы. Романы разгорались и затухали здесь в течение одного дня – иногда даже одного часа. Зора немного стыдилась своей девственности и отсутствия влечения к противоположному полу. Презрительно дернув плечом, она направилась к тенистой части санпропускника, где проводился утренний урок иврита.

Увидев, кто сегодня ведет занятия, она попыталась тихо ускользнуть. Но Нурит уже заметила ее и указала на стул в первом ряду. Зора демонстративно заняла место сзади. Учительница в это время беседовала с новичками, разбавляя иврит толикой идиша, чтобы каждый мог ее понять:

– Всех вас отпустят очень скоро, через несколько дней. В крайнем случае, через пару недель.

Нурит была женщиной лет сорока, с расплывшейся талией и волосами, окрашенными в излюбленный местными женщинами багрово-рыжий цвет. Ученики любили ее – не иначе как потому, что в конце каждого урока она раздавала маленькие толстенькие квадратики шоколада. А вот Зора избегала у нее заниматься. И дело было не только в том, как Нурит упивалась звучанием собственного голоса. Она слишком много рассуждала о везении – о том, как им, дескать, повезло уцелеть в Европе, повезло прорваться через британскую блокаду, повезло оказаться в Эрец-Исраэль, где так много самоотверженных членов местной еврейской общины работают исключительно на них.

– Сегодня мы будем изучать названия цветов и растений нашей земли, – продолжала Нурит. – Начнем с библейской флоры, затем перейдем к деревьям, которые сажают поселенцы, а потом узнаем названия всех овощей, которые мы здесь выращиваем. Я, например, в эти выходные сажала у себя в саду бугенвиллеи. Вы знаете, что такое бугенвиллея, друзья мои? Я целый день выбирала растение для моего садика и нашла самое красивое.

Зора подскочила так, будто ее ужалили, даже стул опрокинула.

– Какое нам дело до вашего занюханного садика?! – выкрикнула она и, не дождавшись ответа, ринулась прочь.

– А как на иврите будет «зануда психованная»? – едва слышно спросил кто-то.

За спиной Зоры раздался дружный смех.

Сначала она думала посвятить остаток утра разбору газеты на иврите, которую на прошлой неделе «взяла почитать» из сумки Нурит, но в бараке было слишком жарко, и Зора бесцельно побрела по территории, нарочно отвернувшись от забора, чтобы никто не вздумал с ней заговорить.

Наконец Зора добрела до главных ворот, где небольшая толпа наблюдала за утренним отъездом. Невозможно было предугадать, когда прибудет партия новичков. Если британцам удавалось перехватить нелегальное судно, приходил поезд или колонна автобусов и два или три барака заполнялись беженцами. Как-то раз полиция привезла семью из шести человек. Их арестовали за попытку сойти с пассажирского корабля по поддельным документам.