День рассеяния — страница 38 из 42

ъезжали друг друга с наведками, долго обедали, еще дольше вечеряли; все гадали, рядили, судили, ловили слухи, повторяли их, приукрашивая или устрашая, и сами в них путались. Говорили, что все вольности дадут князьям, а боярам и надеяться не на что — конечно же, никто не верил, зачем князьям вольности? какие? они и так вольны дальше некуда; наоборот, говорили, что всех удальных князей ущемят, как в Польше, где вообще нет князей,— и опять же никто не давал веры: это как же Заславских, Чарторыйских, Мстиславских, Буремских ущемить — все Гедиминова колена; говорили, что великий князь и король обяжут бояр покупать у польской шляхты их гербы — вовсе казалось смешно: зачем? Не хлеб, не железо — любой мазила рыбку, подкову, клеточки напишет. Но упорнее всех был слух, что литва получает все, русь — ничего. Тут уж не смеялись, хоть и не верили; каждый знал — дыма без огня не бывает, но думалось — ложь, ложь, враги желаемое разносят; это крыжакам выгодно — Великое княжество расколоть на две силы, а князю Витовту, даже Ягайле, даже полякам никакой выгоды пет в разломе боярства. Так здравый смысл подсказывал, но, вопреки ему, познабливало православных бояр от сомнений, ибо какое-то странное дело делалось в замке первого октября — собирали в замок наместников и сильных бояр, но все литвинов и жмудь. К вечеру стало известно — те сами щедро делились,— что великий князь заставил их заручить благодарственную грамоту полякам за гербы, а королю и Витовту — за приравнение в правах к польскому панству, и завтра грамота эта, а также привилей будут зачтены всенародно. Яснее ясного дня становилось, что верны были скверные слухи, ничего им не прибавят, а за лучшее садиться верхом и в темноте спешно отъезжать, чтобы не слышать завтра своего позора, но тлела надежда: может, только в гербах русинам откажут, ведь не с руки им брать гербы у католиков, а вольности всем пожалуют в равной мере. Утешаясь хилой этой надеждой, бояре греческой веры прокоротали ночь у костров.

Поутру на замковый двор потек набиваться народ. Перед избой на застланном коврами помосте стояли четыре кресла — для Ягайлы и Витовта, для королевы и великой княгини; с королевской стороны выстраивались польские воеводы, каштеляны, судьи, хорунжие, бискупы — почти все знакомы были боярству по Грюнвальдской битве и осаде Мальборка, и все они были веселы. На Князевой крыле становились избранники, те, что вчера приглашались в замок: виленский воевода Монивид, виленский каштелян Сунигайла, воевода трокский Явнис, полоцкий наместник Немир, ушпольский наместник Остик, Ян Бутрим, Петр Монтегирд, Ян Гаштольд, Кристин Радзивил, Юрий Сангав, Андрей Девкнетович — всего с полусотню, и эти все были довольны. А дугой примыкала к сановным крыльям плотная толпа: вроде бы единая, дружная, сплоченная плечом к плечу, а меж тем чувствами своими разрознены были люди, как груда камней. И стоявшие впереди князья, и литовская боярская мелочь, и державшиеся по землям русины — все ждали разного: одни готовились блага принять, другие мечтали избежать бесчестия; Словно топор повис над толпой и готов был упасть и разрубить без того непрочный мир по-разному веривших в Христа бояр. Скоро король и великий князь вышли из избы. Все отдали поклон, шум утих, угасли шорохи, и в полной тишине Ягайла сказал:

— Утром мы и все добрые христиане молились господу в благодарение за ангелов-хранителей, которые по неизбывной милости божьей при каждой душе неотлучно находятся от рождения до последнего дня, во всех делах, бедах, в битвах нас опекают, руку от черного дела, а совесть от греха стараются оберечь. А наших держав силу и честь вы — паны, шляхта, бояре — оберегаете, как ангелы вас. Когда надо, свои жизни кладете, как то под Грюнвальдом было. И там, и в других войнах Польша и Литва кровью породнились, а сегодня два наших народа соединяются братским союзом на вечные времена. А чтобы вы, как братья, во всем равнялись, польские паны и шляхта принимают литовских панов и бояр в гербовые семьи и дают свои гербы. А я и князь Александр даем такие вольности и права, какие польскую шляхту радуют и веселят. О чем для вечной памяти и славы записано и печатями моей и князя Александра скреплено!

Королевский нотарий развернул пергамин — и громко, неспешно, завораживающе зачеканил суровой латынью: «Ин номине домини амен ад перпетуам реи меориам дебиторес сумус...» Хоть в боярских рядах никто и слова не понимал, но по чтении католики грянули громом благодарственных криков, шапки кидали вверх, мечи поднимали, обнимались; православные же стояли хмуро и немо, как столбы, ждали толкования. Витовт махнул рукой, толпа вновь затихла, и нотарий Цебулька, распустив свой список привилея 14 и для торжественности подвывая на ударных слогах, стал читать по-русски:

«Мы, Владислав, милостью божьей король польский, земель Краковской, Сандомирской, Серадзской, Ленчецкой, Куявской, Литовской найвельский князь, Поморский, Русский пан и дедич; и Александр, или Витовт, великий князь Литовский, земель Русских пан и дедич, объявляем настоящей грамотой всем, кому знать надлежит, нынешнему и будущим поколениям...

...Желая уберечь литовские земли от наездов и происков крестоносцев, союзников их и всех прочих неприятелей, которые мечтают литовские земли и Королевство польское опустошить, а державы наши уничтожить, и желая им вечных выгод, мы названные земли, которые своим государевым и полным правом имеем и по праву нашего рождения получили от предков и родителей наших, повторно в Королевство польское втеляем, соединяем, прикладываем, сочетаем, добавляем и приговариваем их со всеми княжествами, поветами, имуществом короне Королевства польского на вечные времена, чтобы всегда были соединены».

Слушая распевы Цебульки, Витовт рассматривал внимающую толпу — напряженные лица сотен людей. Редко находил незнакомого; почти все были известны по службе, битвам, походам; много стояло старых соратников, деливших невзгоды борьбы за трон; много стояло молодежи, добывшей честь в последней войне,— все честно служили ему мечами и сейчас получали заслуженное.

Солнце светило в глаза, князь щурился; желто-красный клен у замковой избы, хоть и было безветрие, ронял листья, и они медленно падали, терялись среди обнаженных голов, парчовых ферязей и кафтанов, украшенных нашивками золотых монет. Прочесывая взглядом ряды, князь выискивал тех, кто двенадцать лет назад подтверждал вместе с ним прошлую унию. Увидел Зеновия Бартоша, Чупурну, Кезгайлу, Бутовта, нашел братьев Милейковичей, Стригивила, Довкшу. Сегодня гордо глядели, весело, не то что в тот день, когда поляки постыдную унию навязали после Ворсклы. Тогда жал, давил его Ягайла, прямо-таки в кабалу желал записать. Великому княжеству по день его, Витовта, смерти таковым определялось именоваться, а уж после похорон назавтра исчезало оно по той унии навсегда, становилось польской провинцией, воеводством вроде Сандомирского. И пришлось смолчать, стерпеть, согласиться, улыбками горечь скрывать.

Но широко улыбался, верил, что скосит позорные условия, добьется славы и себе, и литовским землям. Добился — Великое княжество державные обретает права, вровень с европейскими королевствами будет стоять, а он, великий князь Витовт — вровень с королями, а боярство сравняется с рыцарством. Праздник сегодня, святой, счастливый день. Жалелось, что нельзя воскресить, пусть бы на час, и поставить перед помостом бывших врагов; только тени их воскрешала память; сейчас горькие испытали бы минуты. И Свидригайлу следовало доставить в цепях из кременецкого замка, чтобы узрел торжество возрождения, конец оскорбительной подчиненности. Черным по белому записано, объявляется всему свету: есть Польское королевство, и есть Великое княжество Литовское — две навечно разные державы, заключившие выгодный военный союз. А все прочее — словоблудие. Втеляйте, соединяйте, прикладывайте, хоть гвоздями рубежи приколотите — как было врозь, так и останется. Литва — не Львов, здесь воевода от Ягайлы не сядет, переселенцы сюда не придут. Он не пустит, бояре потесниться не захотят. А силой никто не возьмет, не четыреста первый год, когда некого было звать в Погоню — всех Ворскла сожрала. А такие путы, как гербы, гербовое братство, клятвы — пустое, старое лыко сильней. Пусть поляки тешатся, что на Литве явились паны и шляхта по их примеру. Для того и даются вольности, чтобы другим не завидовали, радовались своему. Он не Вацлав, панам воли не даст, над собой стоять не позволит. Уж если в этой унии избежал ущемлений, то на ретивых бояр найдет угомон: кого слово не сдержит, того петля охладит. Пожаловал бы только господь годков — пожить в полную власть, ото всех свободно, без оглядки на крыжацкую силу да на польскую хитрость. Теперь с поляками что вместе — то поровну: вместе в походы, вместе на вальные сеймы в Люблине или Парчове, вместе после Ягайлы нового короля избирать, или после него, Витовта, называть великого князя. Задумался: кто прежде умрет — он или Ягайла? Если Ягайла, то польским королем быть ему, Витовту. А если поляки откажутся выбрать, он унию городельскую в камин бросит. А вдруг он первым сойдет? Кто бухнется на опустевший трон, кто венец наденет? С вниманием оглядывал князей и находил едино возможного наследника — брата Сигизмунда Кейстутовича: смел, упрям, неглуп, жесток и, главное, католик. А других римской веры князей в Литве нет. Свидригайла бешеный еще есть — спивается в кременецких подвалах, но ума надо лишиться, чтобы такого зверя великим князем прокричать. А все остальные князья — чуждой полякам веры, им дорога на престол загорожена. Жили бы Юрочка или Иванка — отдал бы княжество им, с легкой душой соступил бы в могилу. Увы, обделила судьба и его, и Ягайлу. Хоть и занесли в унию про своих потомков, но для важности занесли, из приличия, на всякий случай. Из слов дети не рождаются. За шестьдесят лет не успели обзавестись, откуда же им под старость взяться. Зло шутят боги: какой-нибудь боярин-заморыш себя едва кормит — ему десять сынов, а как сидишь выше всех, молишь, просишь: «Сына пошли, господь!» — отказывает. Протрудились всю жизнь, а сменит чужак, спасибо не скажет. Сигизмунд бы хоть не опередил сойти на тот свет, все-таки Кейстутович, брат, одним молоком кормились, из одной колыбельки пошли...