мена после Грюнвальда изменились, уже крыжаки походами на Литву и Русь забылись ходить, и помимо обещаний Свидригайла ничего не получил. Уразумев ошибку, князь смирился с судьбой, принес Витовту присягу на верность и сел в прежних своих Брянском и Новгород-северском уездах, где и прожил без бунта и измен до октября 1430 года, когда засияла над ним счастливая звезда. Но об этом чуть позже.
В том же году, как стал волен Свидригайла, умерла княгиня Анна. Витовт недолго погоревал и женился на Юлиане Гольшанской. Вскоре в очередной раз овдовел Ягайла. Великий князь, желая иметь влияние на короля, представил ему сестру жены — Софью, которая считалась первой красавицей на Руси. Ягайла глянул, влюбился, женился — и чрезвычайно удачно: семидесяти трех лет стал отцом желанного всю жизнь сына, а когда ему пошел семьдесят седьмой год, у первенца появился брат. Хоть в костелах и возносили хвалу богу, наградившему старого короля сыновьями за благочестие, возникло, однако, множество сплетен, отрицающих присутствие в королевичах Ягайловой крови.
Более всех усердствовал в этой вредной королю молве Витовт; по его приказу были даже пытаны несколько молодых бояр, когда-то замеченных в переглядывании с Софьей. То ли люди эти не были грешны, то ли, если и были грешны, проявили твердость духа, но убийственное для наследников признание Витовтов кат выбить из бояр не сумел. Тем хуже чувствовал себя великий князь: род Ягайлы продолжался, его род на нем загасал, и уж тут ни власть, ни сила, ни золото, ну, ничто, ничто дать ему сына и уравнять таким счастьем с двоюродным братом не могло. Ягайла основывал династию, он, Витовт, отдавал ей все, чего домогся трудами жизни. Так было записано в Городельской унии, составляя которую никто всерьез не думал, что в старческом теле вдруг вскипит детородная сила. Воистину, слово стало делом, и делом обидным — князь страдал. И через семнадцать лет он припомнил кежмарское предложение Сигизмунда о коронации. Сейчас оно оказывалось кстати: корона на его, Витовта, голове отделяла Литву от Полыни, литовский трон — от Ягайлова выводка, а своим наследником князь решил сделать брата Сигизмунда Кейстутовича, у которого был сын. И одновременно явились бы две новые династии: в Польше — Ягеллоны, в Литве — Кейстутовичи; памяти отца, замученного в Крево, воздана была бы достойная честь.
Время не терпело: исполняя замысел, Витовт пригласил в Луцк императора Сигизмунда, короля Ягайлу, великого князя московского Василия Дмитриевича, великого магистра Прусского ордена, магистра Ливонского ордена, толпу мелких князей, толпы бояр. Девять недель длились пиры, и какие пиры! Каждый день выпивалось только меду семьсот бочек, съедалось семьсот кабанов, шестьдесят зубров, сто лосей, мелкое зверье и птица шли бессчетно. Но траты окупились сполна: и Ягайла не воспротивился коронации, и Сигизмунд поспешил просить папу римского об освящении короны для нового королевства, и отправились в Рим за короной послы. Прошло два с половиной года, уже десять раз можно было доставить из папской столицы корону и короноваться, но послы сперва сиднем сидели в Риме, затем их задержали во Львове, а когда, наконец, явились, то короны не привезли, объяснив, что корону отняли у них силой поляки и что сделано это с ведома Ягайлы, раздумавшего отступить Витовту Литву.
Князю шел восемьдесят первый год, силы его истаяли, обман вовсе расстроил — он слег. Словно оплакивая несвершившиеся его мечты, над Троками разразились осенние бури и не унимались весь октябрь. Но в последнюю неделю буря внезапно умчалась, тучи развеялись, озеро застыло, небо очистилось и заголубело — пришел покой. Князь угадал, что наступает его последний час. Ночью в черноте оконного проема тускло светилась одинокая звезда — звезда его жизни, мерцала, тлела, угасала навсегда. Днем в открытое окно влетали паутинки, садились на потолок, на развешенные по стенам рога, щиты, мечи, ковры — дзяды приходили из своих далей встречать его, уводить к себе. Жизнь, смерть, сны смешались, не стало сил различать: то ли дзяды воскресли, то ли живые померли; все стали равно призрачны, приятны, добры, все набивались в его спальню, окружали кровать, занимали все кресла и все углы, грелись у камина, улыбались ему, он каждому находил слово. Вдруг бесстрашно думал как о свершившемся: вот не сегодня-завтра умру, внесут на плечах в костел святого Станислава и опустят в склеп возле Анны, а костел стоит на том месте, где горел погребальный костер князя Кейстута, и он соединится с родными, любимыми, как было в молодости, и станет весело, легко, хорошо, как было тогда, но уже навеки, уже без боли разлук, без тоски вспоминаний.
И он стал засыпать, ощущая, как тушатся память и чувства, рассеиваются разные лица, и понял, что дзяды несут его в мягкую, старую колыбель. Вот положили, накрыли овечьей шкурой, колыбель качнулась, дзяды раскачали ее, сердце сжалось в ожидании падения, удара, боли, и вдруг что-то острое, ледяное — жало стрелы или лезвие корда — насквозь пронзило его. Он вскинулся, крикнул: «Воздуха мне, коня мне!» — и оказался на крыльце старого Трокского замка. Черный конь в нетерпении кусал удила; он прыгнул в седло, сзади заржали кони дзядов — и сорвались, помчались, погнали через луга, корбы, речные броды и через поля, где рубился в битвах, и по воздуху над скрещениями дорог, над кревской башней и Гродненским замком, над зеленой землей, пустынями болот, черным разливом Немана, над пеленой густых вечерних туманов, вверх, в небо, в позлащенную солнцем высь; быстро летели кони, звенела иссиняя твердь, вспыхивали и гасли искры, и в сердце отдавался перестук копыт, который отставал, затихал, затухал, пропадал в извечной немоте — и пропал навсегда.
Через десять дней по смерти Витовта боярство в нарушение его последней воли избрало великим князем Болеслава Свидригайлу. Без малого сорок годов ждал он этой минуты и с безрассудным рвением принялся осуществлять власть, менять, переменивать, гнуть свое наперекор Ягайле. Сразу же развязал войну с поляками за Подолье; тут же заключил мир с крестоносцами, когда они пошли войной на Польшу; вопреки унии назначал наместниками и брал в свою раду православных; приехавший увещевать брата и грозить ему Ягайла сам оказался в темнице и не знал, останется ли жив. Уния городельская растаптывалась неукротимым князем с удовольствием; полувековые усилия поляков привязать Великое княжество к короне разрушались без всяких оглядок. Слова на Свидригайлу не действовали, унять его миром было нельзя; поляки и бояре-католики составили заговор, решив передать княжеский венец Сигизмунду Кейстутовичу. В конце августа 1432 года брат Витовта напал на великого князя в Ошмянах и едва не пленил; Свидригайла бежал в Полоцк. Победитель тотчас был коронован, и в Великом княжестве стало два великих князя: у католиков — Сигизмунд, у православной руси — Свидригайла. Стремясь добыть себе поболе сторонников, Сигизмунд Кейстутович издал привилеи, уравнивающие в правах православное боярство Черной Руси с католическим. Но Белую Русь — витебскую, полоцкую, смоленскую, могилевскую земли и киевскую Русь, крепко стоявших за Свидригайлу, привилей не обнимал. Началась междоусобная война — запылали Крево, Троки, Лида, Заславль, Минск, Борисов, Молодечно, застучали мечи, покатились головы, полилась кровь.
Ни один из соперников не желал уступить власть, и настал час встретиться в поле, решить спор битвой. Первого сентября 1435 года противники встретились на реке Святой. Сигизмунду Кейстутовичу поляки придали в помощь восемь тысяч рыцарей. Свидригайла вывел пять православных хоругвей — витебскую, полоцкую, смоленскую, Мстиславскую, киевскую. А еще ему подсоблял князь Сигизмунд Корибут, приведший из Чехии отряды силезцев, чехов и ракушан.
И еще пришли на подмогу ливонские хоругви и хоругвь шведов.
Что-то роковое было в натуре Свидригайлы, печать неудачи обязательно ложилась на все его важные дела. И в преддверии битвы он не удержался совершить кровавое безумство, бессмысленную жестокую казнь, оборвавшую приязнь к нему православных полков. По его приказу в Витебск был доставлен в цепях митрополит Герасим, противоборствующий унии церквей, и на рыночной площади сожжен живым на костре. Народ ахнул, боевой пыл белорусов и киевлян угас, ибо господь не мог дать победу святотатцу.
Но войска сошлись, тысяч за тридцать людей построились гуфами и ждали знака на рубку.
Андрей Ильинич шел в Полоцком полку предхоругвенным. Присматриваясь к стоявшим напротив хоругвям литвы и поляков, томился тяжелыми предчувствиями. Привел на эту битву своим паробком старшего сына и теперь горько жалел, что не придумал для него повода остаться дома. Все возникал перед глазами Мишка Росевич, каким запомнился в утро Грюнвальдской битвы, когда, угадав судьбу, прискакал прощаться. Странен, грустен был его взгляд, не сулил счастья. Но и без таких мрачных знаков не было у Андрея веры в добрый исход дня. Не чувствовал за Свидригайлой правоты: мечи обнажались не ради правды — ради рвения князя на трон. Все противно перепуталось: вечные враги немцы сейчас были союзниками, силезцы и ракушане, которые под Грюнвальдом были наемниками немцев, сейчас тоже стали союзниками, поляки же и литва теперь были врагами. Шел в бой за Свидригайлу, которого некогда пленил, от которого потом два года скрывался в Жирмунах у Бутрима и у которого пощаду вымаливал и себе и для семьи; не заступись по просьбе Бутрима Войцех Монивид, уже давно бы лежал в земле, как иные неприятные князю люди. Потому только и пощадил, что венец отобрали и нужны были люди возвращать. А даст бог победить, вернется в Вильню, начнет вновь выбивать непослушных, и ему припомнит старинную вину. И сюда пришлось идти против охоты, и пришлось сына вести. Но здесь не будет победы: князь сжег Герасима, тот проклял его, сгорая, мучеником предстал на небесах, доложил господу: за Князев грех теперь боярам расплачиваться. Не верил, что выйдет из этой рубки живым; молился, чтобы ушел целым хоть Иван, утешался, что двух младших оставил при Софье;
просил бога отложить битву, надоумить князей к бережению народа, к укорам совести, к стыду.