День рассеяния — страница 8 из 42

Убедили себя, что действовать надо купно, и стали смотреть по карте, где лучше собрать войска. Выбрали за сборное место Червиньск на Висле, и туда к двадцатому дню июня решили привести хоругви, чтобы к заходу солнца на день святого Яна, когда потечет время войны, все были вместе и готовы рушиться в поход. На прусских землях дать бой, не на своих, не на польских. Свои надо беречь. Хватит, что Добжинскую землю крыжаки в августе разбурили; как ураган прошел, ни одной крепости не осталось, вытоптаны поля, сожжены веси, народ потерпел, выбит. Нельзя ждать крыжаков к себе, лучше — к ним; привыкли в походах на Жмудь и Русь жечь и рушить — пусть отвыкают; не видели большого войска на своих землях — пусть увидят, пусть испытают, побегут по лесам, ужаснутся на ночные пожары, когда пылают в ночной тьме, обагряя звездное небо, местечки, дворы и замки. Мы терпели, пусть они потерпят урон, усомнятся — так ли крепки, как мнилось, стоило ли нахальничать на чужих землях — резать и насиловать, грабить и жечь, цапать чужой кусок и кричать «наше!». *

От Червиньска два дневных перехода до орденских земель. Шестьдесят тысяч рыцарей ступит на эти земли, в Мальборке услышится топот, земля застонет, пусть дрогнут сердцем — в битве будет легче их бить. И урон, урон! Припасы крыжацкие пойдут войску — зерно, мясо, сено, трава. В каждой крепости накоплено впрок жито, ячмень, овес, мясо — все пригодится, а прочая всячина — это уж лупы шляхте и боярам за труд.

Возносились в мечтах и со смехом мечтания такие обрывали: шестьдесят тысяч людей и шестьдесят тысяч коней крыжацким добром не прокормишь. Может его вовсе не быть, могут сами сжечь, лишь бы не досталось врагу, вон, как покойный Скиргайла в свое время пожег все окрестности Вильни — ни стожка, ни овечки; немцы пришли, постояли под стенами — есть нечего, голод, и убрались. Так что следовало к лету приготовить большие запасы, накопить на складах в Плоцке и Червиньске необходимое мясо, муку, овес, сено. И каждый, выправляясь на войну, решил Витовт, возьмет с собою корма на пять недель. А больше война не продлится, а продлится — тогда Корона будет кормить и крыжацкое пойдет в ход. Войсковые же склады в Плоцке надо готовить сейчас, пока тихо, пока нет горячих забот, пока действует

перемирие и не объявил свое решение посредник — чешский король. Потому что объявит он свой приговор в пользу Ордена, тут ни подканцлер Тромба, ни Ягайла, пи Витовт не сомневались. Неприемлемо рассудит, нельзя будет согласиться, и тогда с десятого дня февраля можно ждать крыжаков на Литве. С Польшей у Ордена перемирие, с Витовтом — война. Ждать нужно, говорил Тромба, на рейзы отважатся, но начинать зимой серьезную войну, высылать большие силы Ульрик фон Юнгинген не рискнет — невыгодно, не готовы, выгоднее поберечь хоругви для летней войны, когда прибавятся наемники и придет на подмогу западное рыцарство. Тем более следовало использовать передышку и для начала, вот, использовать эти зимние ловы. Битого зверя солить и в бочках санным путем везти в Червиньск и Плоцк.

Опять раскладывали карту или сидели за шахматами и, двигая фигуры, размышляли: хорошо, Червиньск — место

удобное, но нет моста, не вплавь же переправляться, держать за хвосты? А телеги, тысяч шестнадцать телег? На плотах не перевезешь, Рубить мост — тут же станет известно в Мальборке, и ставится под удар весь замысел неожиданного появления на прусских землях. Князь Витовт предложил срубить наплавной мост, на челнах, навроде того, который стоит у него в Троках между замком и берегом. Мост можно собрать где-либо, хоть и далеко от Червиньска, а в нужный день сплавить по Висле, состыковать и провести сперва хоругви, следом обоз. Дело необычное, никто прежде не применял, крыжакам в голову не придет догадаться. Так и решили.

За Червиньском была еще одна водная преграда — Дрвенца. Но летом она мелела, были броды, и хорошие, особенно близ Кужентника. Тут уж никаких хлопот — только ноги замочишь. А после Дрвенцы старая прямая дорога вела в Пруссы, к твердыне, к оплоту Ордена, к трем его красным каменным замкам, прикрытым каменной трехсаженной высоты стеной. Там гнездились белые плащи, там рядили, как измолоть Польшу и Великое княжество, оттуда выправлялись они на Жмудь, Русь, Литву, и пока они там, говорил Ягайла, покоя и мира нам не будет. «Верно, брат Витовт, ведь ты знаешь их лучше моего?» — «Оба знаем неплохо»,— отвечал князь. «Ну, ты там жил, а я не был. Вдруг придется осаживать, возьмем ли замок?» — «Если бог даст, побьет чумой! — говорил князь.— Иначе нет». Все это были шутки, про осаду и думать на приходилось, осады Мальборка великий магистр допустить не мог, Зачем? Чтобы Ягайла и Витовт разорили,

пожгли все городки, смели все мелкие замки, оставили пустыню, посреди которой будет стоять осажденная столица, куда из орудий и самострелов полетят дохлые кони, трупы, мешки с дерьмом для истребления рыцарства не мечом, а заразой? Нет, нельзя Ульрику фон Юнгингену уклоняться от битвы. Выведет свои хоругви, встретит — и жестокая грянет битва, сто тысяч мечей засверкают, застучат, попьют крови.

На том и покончили. Что еще обсуждать? Дай бог исполнить то, что наметили: рыцарей нанять, своих людей приготовить, герольдов с подарками разослать по дворам, мечей выковать, орудий отлить, избежать войны на границах, назапасить мясо и зерно. А уж как в поле биться — дело божье. Помолимся, говорил Ягайла, бог услышит христианские молитвы, вспомнит наши муки — в обиду не даст.

Восьмого дня декабря король и великий князь покинули Брест, поехали в Каменец, а из Каменца в Беловежу — охотиться.

БОЯРСКИЙ ДВОР РОСЬ. КОЛЯДЫ

Получив на день всех святых весть о ранении сына, старый Росевич выслал за ним подводы и отряд челяди. Те, добравшись в Селявы, нашли молодого боярина на истлении жизни: рана на заживлялась, из свищей текла гнойная кровь; боярин выблек, истаял, понесли его на повозку — живые мощи. Не верили, что дотянет до родного крова. Если и оставалась в Мишке жизнь, то небесная, потому только и дышал, было видно, что запаздывала, ходя по другим, смерть. Однако бог сжалился, привезли в Рось живым.

Старый Иван Росевич подбежал к подводе, впился единственным оком в бескровное любимое лицо и потек слезой. Более скорые зашептались, что надо спешить везти из Волковыска отца Фотий — пусть причащает и отпоет. Но тут кто-то из дворни вспомнил о Кульчихе, возгорелась надежда — вдруг колдунья осилит выправить. Поскакали за ней, и скоро древняя старуха переступала порог. Одета была в черную рубаху, а поверх — в изношенный, изгрызенный мышью кожух и обмотана была вороньего цвета платом. Никто не знал, сколько ей лет, считалось, что живет третий век — до того пригнулась к земле, ужалась, укоротилась, стемнела лицом, только колкие глаза светились среди морщин. Войдя, Куль-чиха ни на кого не взглянула, никому слова не сказав, прошла

к Мишке, отвернула тулуп, задрала рубаху и длинным заскорузлым пальцем потыкала прямо в рану. Из Мишки выдавился мучительный стон. Колдунья вновь тыркнула пальцем в свищ — посильнее — и захихикала, когда Мишку исказило от дикой боли.

— Вези, вези боярина,— проскрипела Кульчиха, повернувшись к старому Росевичу.

— Куда? — удивился старик.

— В избенку мою! — ответила колдунья.

— А жить-то...— заспешил узнать главное боярин Иван.

— На что ж он мне мертвый! — утешила старуха.

Заспешили везти. Жила Кульчиха в трех верстах от Роси,

в когда-то крепкой, а сейчас покривившейся, обомшелой, грозившей рухнуть хате. Помнилось, а вернее, передавалось по памяти, что в былое время сидел здесь дегтярь, а что стало с дегтярем, кем приходилась ему Кульчиха — женой, дочкой, сестрой или никем не приходилась, а просто приблудила, заняла опустевший двор, этого никто не запомнил. Все хозяйство шептуньи составляла коза, которая, к отвращению боярина Ивана, обитала вместе со старухой в избе. Еще в избе, когда стелили шкурами лавку и опускали на них раненого, обнаружился бурнастый, мерзкий пес,— вот в этакий-то хлев приходилось помещать сына. Старуха, недолго подумав, выставила условия: чтобы сенца привезли, и ржаной муки привезли, и мяса, и по гарнцу конопли, мака, сушеной малины, и косу лука, и по бадейке брюквы, репы, моркови, и кувшин свежего медвежьего жира, и через день телячью печенку, и каждый день живого куренка. II чтобы никто не появлялся наведывать — она не любит, а будет надо — она сама призовет, а если поднимется молодой боярин, то ей должны дать сорок гривен. «Зачем тебе? — чуть было не вскрикнул изумленный Росевич.— Что с ними делать?» Шептунья, поняв, разъяснила с прихихикиваньем: «Чтобы крепче здоров был. Тебе на память. А гривны в землю зарою, на них девясил хорошо растет».

Хоть и было очевидно, что и сенцо, и репа, да и все прочее, кроме, может, жира и печени, к лечению раны не приложатся, но все названное шептуньей в тот же день было доставлено, и потекли в Роси дни неведения и волнения. Челяд-нпк, ежедневно возивший Кульчихе курицу, Мишку не видел, зато видел и сообщал, что колдуньина коза обжирается морковью, а пес жрет отварное мясо и вовсе не косточки, а полностью куриные ножки идут ему. «Прибью! — думал боярин Иван.— Помрет Мишка — зарублю и Кульчиху, и козла, и собаку ненасытную», но потом, пугаясь, что злобные такие мысли услышатся колдуньей, каялся и молился за ее здравие и исцеление единственного сына.

На четвертый день жизни у старухи Мишка очнулся от приятного покалывания в висках; доходил откуда-то тихий шелест. Разлепив веки, увидел над собой темное пятно, рядом дрожало светлое, а вокруг была глухая чернота, и слышался мерный, скрипучий шепот: «Иди, изыди, отвались от груди, от бела тела, от горячей крови, беги, не озирайся, назад не возвращайся, ступай в пни, в колоды, в гнилое болото, там тебе постель постлана, изголовье высокое, перина глубокая, там тебе жить, со мхов воду пить!» Потом различились огонек лучины, внимательные глаза на старушечьем лице. Словно сама собой приплыла ложка, коснулась губ и что-то горькое потекло в горло. «Где я?» — хотел спросить Мишка и, казалось, спросил, но старуха не ответила, вытянула над ним узкие руки и таинственно начала нашептывать: «На синем море камень лежит, на том камне дева сидит, красную нить мотает, кровавый посек сживает, твою рану заживляет!» Под этот приговор Мишка забылся, а когда вновь открыл глаза, опять рядом стояла старуха; но сейчас она накладывала на горячий бок что-то холодное, присмотрелся — какую-то темную кашицу из глиняного горшка.