— Ты кто? — внятно спросил Мишка.
— Бабка Кульчиха,— услышал ответ.— Помнишь, измывался, «ведьма, ведьма» кричал,— старуха беззлобно хихикнула: — Ты не пужайся,— сказала она, заметив в глазах Мишки испуг и недоумение: почему Кульчиха? Как он
здесь? — Отец тебя привез. С того света выходишь.
— А это что? — спросил Мишка, косясь на горшок.
— Корень земляничный, гноище твое загоит.
Боярин засыпал, пробуждался и всегда видел старуху за делом: то стояла у печи в дыму, который уползал в волоковое окно, то, сидя на лавке, толкла неизвестно что в деревянной ступе, резала, терла, рубила топориком и вновь спешила к печи; пятежды в день глядела рану, смывала гной брюквенным соком, прикладывала то крапивную кашицу, то заваренный ежевичный лист, то тертую морковь, или смазывала кровавые рубцы густой мазью из шишек хмеля на медвежьем жиру, или подавала пить одно другого горше питье, или принуждала жевать, иссасывать теплую, с живой еще кровью печень.Ни разу не приметил Мишка, чтобы шептунья спала, хотя бы замирала вздремнуть; казалось, и вовсе не спит.
Силы прибывали медленно; подолгу бывал во сне, а если не спал, то бездумно разглядывал пучки трав и кореньев, которыми сплошь были завешены стены и столь; или глядел на козу Лешку — ее вначале пугался, думал: как есть нечистик рогатый, а бабка Кульчиха — ведьма, но скоро пообвык и даже умилился с добрых глаз, а Лешка, почувствовав расположение, стала подходить, осмелилась приближать свою морду и дышать в лицо, лизала шершавым языком руки. И пес Муха, па ночь зазываемый в хату, как объяснила Кульчиха, чтоб не загрызли волки, тоже стал привычным, и Мишке мерещилось, что он с давних лет живет под этой низкой столью, откуда исходят дурманом сухие травы, и с этой седой, иссушенной временем старухой, которая ростом была чуть выше Лешки, но которой, вспоминалось, все боялись или побаивались, и с этой ласковой бородатой козой, и с бурнастым псом, который свирепо облаивал конного паробка, привозившего старухе припасы. Радовался, что жив, оживает, но хотелось лежать и лежать, вот так, беззаботно, только бы в боку перестало жечь. Как-то ночью не спалось — гудело в лесу, ветер бил в крышу, свистел в щель,— спросил старуху:
— Скажи, Кульчиха, ты была молодой?
Впервые шептунья удивилась:
— А как же, была!
— И муж у тебя был?
— Был,— сказал старуха, и боярин ожидал обычного ее смешка, но она не хихикнула.— Был,— повторила старуха.— Дед твой как-то призвал моего на коня — в погоню шли, где-то там его и убили, вот, как тебя, ткнули рогатиной, но назад не привезли. И экая судьба — все целы, один мой сгинул.
— А потом? — спросил Мишка.
— Потом дед твой хотел мне другого мужа прислать, только раздумал. С тобой, сказал, никому пе будет счастья. Хочешь, дегтяря дом пустует — живи, а деревню оставь.
— Отчего так? — удивился Мишка.
— А мать ворожила. И мне, мол, тяжелый глаз перешел.
— Не скучно без людей, Кульчиха?
— Ты разве не человек? — спросила шептунья и хихикнула.
— Ну, я. Ты ведь не всех берешь.
— Кого хочу, того беру, а другие сами приходят: у кого смок корову сосет; кому ведьму отпугивать; эту муж бьет — нашептать, чтобы не бил; та хворает, у той дитя молчит — чтоб заговорило; кого гад укусит; кого трасца бьет — побольше вижу людей, чем ты.
— А я скажу, боярин,— продолжала старуха, помолчав,— что мне так и лучше. Вот лес за стеной, в нем каждой травинке земля дает силу, я знаю — какую. Вот ты помирал — я выходила, будешь жить. Вон сколько корешков, стебельков, листиков, никто не знает, как брать, голосов не слышит — я слышу, они из-под земли мне шепчут! И заветные слова я знаю, вы — нет. Хоть ты слышал, а не запомнил, а запомнишь — с пользой не повторишь. На каждое слово свой есть час. Одни в звездную ночь можно шептать, другие, когда Вечерница выходит, другие — под утро, когда звезды меркнут, а еще другие, если серп месяца рогами на Гусиную дорогу глядит. А слово для смелого не то, что для боязливого. На зимней дороге волков отвести — тоже отдельное слово есть. Вурдалака прогнать — тоже особое...
— Кульчиха,— запалился Мишка,— ты меня научи.
— Ты не научишься,— сказала шептунья.— В лесу надо жить, землю слышать. А ты — боярин, твое дело — боярское, воевать, пока довоюешься. Ведь очуняешь, поднимешься — опять на коня?
Мишка встрепенулся:
— А скоро ли подымусь?
— Колядные морозы придут — поднимешься,— ответила старуха,— а копно раньше пасхи не сможешь.
Но стали браться, трещать за стенами крепкие морозы, волки стали выть по ночам, а Мишка как пластом лежал, так и лежал. «Погоди,— говорила Кульчиха,— зато сразу пойдешь». И вправду, однажды проснувшись, Мишка почувствовал, что лавка стала сама по себе, он — сам по себе, и может встать. Он сел, переждал кружение и побрел к дверям. Выглянул — пылали, слепили белым светом сугробы, спал в горностаевых шубах лес, и от порога, от глухой, чащобной избы уходила стежка, звала, манила, в позабытую веселую, живую жизнь.
— Вот, боярин, и здоров! — сказала шептунья.— Скоро расстанемся. Теперь ты уважь мою просьбу. Как помру, ты меня похорони, где всех хоронят, и в церкви свечку поставь.
— Да я хоть десять поставлю,— возразил Мишка,— только живи. Ты с чего, Кульчиха, вздумала помирать?
— Все помирают! — сказала старуха.
— Ну, то да! — согласился Мишка.— А ты живи. Мне тут хорошо было. Загрущу без тебя.
— Так обещай! - настаивала шептунья.
— Я добра не забываю, исполню как хочешь. Вот тебе крест!
Но еще неделю, до Коляд, прожил Мишка с Кульчйхой, только в самый праздник отпустила домой. Утром прибыл отец, поклонился шептунье и подал завернутые в холстину сорок гривен, которые старуха тотчас, непонятно зачем, ссыпала в пустой горшок. Мишка оделся в тулуп, оглядел черную избу, где воскрес и провел полный месяц, потом подошел к Кульчихе, чмокнул в лоб: «Ну, старая, навек твой должник». Уваженная шептунья хихикнула и сказала: «Уговор-то помни, боярин!»
А под вечер того же дня нежданно-негаданно, словно бог вел, приехал в Рось Андрей Ильинич. Уже зерном посыпали стол, клали сено, накрывали льняной отбеленной скатертью, праздничные свечи озаряли покой. Андрей и Мишка еще не натешились первой радостью встречи, как на покути запарила в горшке кутья, и развеселившийся боярин Иван, сам отыскав на небе первую звезду, которая господу в час его рождения светила, кликнул садиться. Андрея старик и Мишка усадили между собой, а напротив, когда пришли домашние и дворня, оказалась Мишкина сестра. «Вот дочь моя, Софья!» — гордо назвал старый боярин. Было чем гордиться — словно ангел небесный присел к столу среди бородатых мужиков и полных баб украсить собой праздник Христова рождества. Боярин Иван пробормотал молитву, и пошла из рук в руки полная чара. Отпробовали кутью, вновь выпили и приступили к печеным и вареным рыбам. Скоро позабылось, ради кого трапезничают, и все внимание свелось на Ильинича.
«Как там князь Витовт?» — спрашивал старый Росевич. Андрей рассказывал про ловы в Беловежской пуще. «А как Ягайла-король?» — спрашивал старик. «Жив, здоров,— говорил Андрей,— зубра убил, молится подолгу».— «Ну и верно,— похвалил старик,— есть что замаливать. А пойдем ли летом на крыжаков?» — «Как бог есть, пойдем!» — отвечал Андрей, поглядывая на девушку.
— Что, отец, может, и ты хочешь на битву? — улыбался Мишка.
— А что я, безрукий? — сверкнул глазом старик.— Ты не смотри, что крив. Не за девками бегать. Одним оком еще лучше, чем двумя, вижу. В седле хоть мечом, хоть копьем любого свалю. Кликнет князь Витовт — мы вмиг на коня. Правда, Гнатка? — он весело подмигнул молча сидевшему земянину.
Седой Гнатка, огромный и здоровенный, как медведь, согласился:
— Правда, мы вмиг.
Поев, высыпали во двор глядеть звезды. Сплошь засеял в эту ночь господь звездами небо, не пожалел рассыпать своих сокровищ, вышил на черном аксамите яркие знаки своей благостной любви к православным. Стояли, крестились на знамения добра, любовались сиянием небесной скарбницы. Прекрасны были в рождественскую ночь божьи чертоги, ярко светился Возок, в котором сын божий проезжал сейчас над землей, подглядывая, достаточно ли чтит его христианский народ. Сверкала над Возком голубая, самая крупная звезда — серебряный небесный гвоздь, каким прикован был к небу на вечные веки и виделся пятном мрака кровожадный смок. Наглядевшись на далекую, холодную красоту, Андрей стал подсматривать за Софьей, которая счастливо улыбалась мерцавшим в вышине созвездиям. Вдруг девушка чуть повернулась к нему, и боярин встретил быстрый, полный любопытства взгляд — сердце сладостно укололось об острую, подсунутую чертом колючку. Соглашаясь со старым Росевичем, читавшим по звездам, чего и сколько уродится будущим летом, Андрей теперь не спускал с девушки глаз, но она позабыла о нем, впялилась в небо, словно ждала второго пришествия.
— Ну, намерзлися — погреемся,— сказал старик и зашагал к избе, но сам же первым остановился, услыхав конский галоп, громко разносившийся в тишине морозной ночи. Скоро всадник прискакал под ограду и застучал в ворота.
— Кто стучит? — крикнул Гнатка.
— Я, Юшко,— ответили из-за ворот.— Верещаки наш двор осадили, хотят Миколу убить. Боярин помощи просит.
— Миколу! — зло вскричал старый Росевич.— Яська, меч! Эй, кто стоит — все за мной!
Спокойный двор мигом пришел в движение. Конюхи выводили из стайни лошадей, тащили седла. Боярин Иван опоясывался мечом. Ильинич тоже побежал в избу за мечом и надел под кожух кольчугу. Через пять минут ворота распахнулись, Росевич, Гнатка, Андрей впереди, вооруженная топорами и сулицами челядь за ними, вырвались со двора. По дороге Ильиничу объяснили, что Миколка Верещака — крестник Росевича, а берут его в осаду старшие братья — Егор и Петра, люди вовсе не плохие, даже хорошие, но не способные долго жить без какого-нибудь опасного буйства. А вот почему осаживают родного брата, почему в колядную ночь, когда в честь родившегося господа надо сидеть в избе и мед пить, ни Гнатка, ни боярин Иван не догадывались. Но уж коли выпили, а не иначе, что выпили, то способны натворить непоправимых бед.