В желтом здании жандармского управления, которое находилось недалеко от тюрьмы, ночь незаметно перешла в утро. И Максимов, свежий и благоухающий, словно он крепко и всласть поспал всю ночь, просматривал длинные списки, улыбаясь и насвистывая задорный мотив из оперетки. Полковник, превозмогая усталость, сбоку поглядывал на ротмистра и с завистью отмечал его свежий и бодрый вид. Пожевав губами, как будто он только что съел что-то кислое, старик скрипуче обронил:
— Ну-с... Забрали многих. А вот типографийки-то нету... Нету, Сергей Евгеньич, типографийки... Плохо.
Брови ротмистра быстро взметнулись вверх. Лоб сбежался в морщинках. Голубые глаза зло метнули короткий взгляд в полковника.
— Типография, Антон Васильич, — вещь серьезная. Ее революционеры не держат на виду... Дайте срок. Вот поговорим кой с кем из задержанных, развяжутся языки, тогда и о типографии речь пойдет.
— Под самым носом орудуют... Листки за листками, самые возмутительные, изготовляют... Есть же у вас, Сергей Евгеньич, осведомители, что ж они делают?
Полковник, тщательно раздвигая сзади разрез мундирного сюртука, тяжело опустился в резное дубовое кресло и стал рыться в папках с бумагами, наваленных на большом письменном столе. Ротмистр стремительно повернулся, щелкнул шпорами и рванул холеный белокурый ус:
— Осведомители работают! Я имею честь уверить вас, господин полковник, что осведомители работают!
— Ну, ну, Сергей Евгеньич, — с легким испугом торопливо поправился полковник, — я вовсе не хотел вторгаться в вашу область... Верю, верю, что там у вас все в порядке... Но как это все беспокойно и бестолково!.. Заарестовали мы с вами сотни народу, а толк-то какой? Какой, Сергей Евгеньич, толк? Нет настоящего дела!
— Дело будет, — многозначительно пообещал ротмистр. — Мы, правда, забрали много крикунов и краснобаев, много мальчишек и просто так, случайных, но зато у нас кой-кто из головки сидит. Мы убьем забастовку, отняв у нее руководителей... А до типографии, до господ социалистов мы по-настоящему еще доберемся!
Полковник поежился в кресле и потянулся к лежащему на столе серебряному портсигару с толстыми золотыми монограммами.
— Курите!
— У меня, Антон Васильич, легкие... — отказался ротмистр, доставая свой портсигар.
Оба закурили. В высокие окна гляделось подслеповатое зябкое утро.
— Та-ак... — протянул полковник, вдыхая душистый дым, — та-ак... Это что же, значит, вроде революции?
Ротмистр усмехнулся.
— Нет. По-моему, маленький, неудачно аранжированный бунт...
— А забастовка? А все эти бесстыдные и совершенно наглые выступления? Наконец, даже баррикады?! Вы поймите, Сергей Евгеньич, бар-ри-кады!
— Все это, уверяю вас, не надолго... Проследуют демобилизованные с Востока, разойдутся по домам, и все станет спокойно, за исключением небольших вспышек.
У ротмистра потухла папироска. Он смял ее и сунул в чугунную пепельницу: сеттер, делающий стойку на берегу озера. Полковник двумя пальцами левой руки расправил усы, правая с зажатой в ней папироской опустилась на стол, и длинный столбик пепла бесшумно упал на бумаги.
— Революции в России ждать нельзя, по крайней мере, в скором времени, — весело сказал ротмистр, — особенно при наличии нас.
Выпятив наваченную грудь мундира, полковник самодовольно подтвердил:
— Да...
У ротмистра чуть-чуть насмешливо сверкнули глаза.
В дверях прозвенели шпоры...
— Дозвольте доложить, вашвысокблагородие!
— Ну? — повернулся полковник к вошедшему.
— Так что на Монастырской, на Главной и коло самого нашего управления обнаружены неизвестно кем наклеенные прокламации... Одну содрали в целости и предоставлена при донесении... Извольте получить.
Полковник быстро выхватил из рук вахмистра смятый и в нескольких местах продранный листок. Ротмистр, расправив плечи и звякнув при этом наконечниками аксельбантов, перегнулся к листку и жадно заглянул в него.
— Все те же! — раздраженно отметил он.
— Ну, вот! — развел руками полковник.
Потапов, Емельянов и худой мужик возле железнодорожного собрания отделались очень легко. Потапова только слегка помяли, Емельянову пропороли ножом рукав ватной тужурки и неопасно поранили руку. У худого мужика оказалась разбитой голова и затек кровью левый глаз. И Емельянов и худой мужик на перевязочном пункте отказались от помощи, сами на-спех и неумело забинтовав свои раны и ушибы.
— Пустяки! — отмахнулся Емельянов.
— Ничего, заживет, — уверил волнующуюся и раскрасневшуюся сестру худой мужик. — Ежли на всяко-тако внимание, так это что же будет?..
И все трое, не расставаясь до вечера, пробыли в железнодорожном собрании, походили по разным комнатам, побывали в штабе дружины, толкнулись в комнату, занимаемую стачечным комитетом, поговорили, послушали. А когда стемнело и вдруг оказалось, что им нечего делать и некуда толкнуться, они вспомнили о мелких домашних делах. Вспомнили о том, что у каждого из них есть хоть какой ни на есть, а дом, и решили побывать там.
Худой мужик засуетился, у него заныло на сердце. Он представил себе своих ребят там, в полухолодном флигельке. Он заторопился.
— Сходить посмотреть ребятишек... — виновато сказал он Потапову.
— Вали, — разрешил тот.
— Конечно, сходи, — поддержал Емельянов, — утром вернешься сюда.
— Вернусь, обязательно...
Когда они расставались, Потапов добродушно пророкотал:
— Вот мы с тобой, можно сказать, кровь проливали, а имя-отчества твоего и не знаем!
Худой мужик тронул жилистой рукой вклокоченную бороду и усмехнулся:
— У меня имя-отчество простое: Иван Силыч. Сила отец у меня прозывался, крестьянин, хлебороб отец-то был... А я тут на заводе. А фамилия мое Огородников...
— Ну, ладно, товарищ Огородников, до завтра!..
Они разошлись в разные стороны, и скоро Огородников добрался по хмурым улицам до своей избы. И опять, как недавно, стукнул он в дверь, и опять за дверью всплеснулись детские голоса. И опять в выстывшей избе обступили его ребятишки, обрадованные, плачущие, упрекающие.
— Застыли? — ласково спросил он их. — Голодные, а я, беда какая, хлебца-то вам не прихватил!
Девочка, размазывая слезы по щекам, торопливо поведала:
— Хлебца нам тетенька дала...
Огородников удивился.
— Это какая же тетенька?
— А тутошняя... — объяснил мальчик. — Пришла, печку затопила... А мы голодные! А она нам по куску, по большущему...
— По вот тако-ому! — восхищенно развела руками девочка, и глаза ее засияли радостно, и слезы сразу высохли на них.
— Тутошняя? — стал соображать Огородников. — Какая же это такая?
Мальчик поднял головку и раздумчиво протянул:
— Она, тять, добрая...
— Она добренькая! — подхватила девочка.
— Ты-ы, Нинишна! — недовольно остановил ее мальчик. — Лезет!.. Она, тять придет. Сказала: приду...
Огородников затопил печку, пригрел ребятишек, устало уселся с ними возле огня и задумался. Он думал о том, что вот не резон оставлять ребятишек одних в голоде и в холоде и что плохо это, когда чужие люди привечают детей. Задумался он и о неизвестной добренькой тете. Ребятишки прикурнули к нему и задремали.
Тусклая керосинка коптела. В избе было сумрачно и тоскливо. И только гуденье прогоравшей печки навевало мимолетную и непрочную мечту об уюте, о спокойствии, о семье...
Женщина пришла для Огородникова неожиданно. Он услыхал стук в двери и пошел открывать. Свежий, приятный голос еще за дверью произнес: — «Откройте, детки!» И когда он открыл, женщина, увидев его, просто и спокойно сказала:
— Ну, вот, значит, и папа пришел!
Огородников пропустил ее в избу и нерешительно и смущенно молчал.
— Я тут без вас приходила, — продолжала женщина. — Мне сказали соседи, что дети одни, я и пошла взглянуть на них... Вы зачем же таких малышей одних оставляете?
Ребятишки встрепенулись, услышав голос женщины. Они выползли на средину избы, и девочка обрадованно крикнула:
— Тетя!
У Огородникова недовольно сошлись выцветшие брови.
— Надо бы кого из соседей попросить приглядеть за детьми, — продолжала женщина, — а то долго ли до какого-нибудь несчастья.
Огородников продолжал молчать. Женщина всмотрелась в него, что-то сообразила и усмехнулась:
— На работу ходил?
— Нет... — нехотя ответил Огородников.
Вторжение женщины ему не нравилось. Была она, несмотря на то, что ласкалась к детям, вся какая-то чуждая и враждебная. От нее пахло духами, она была хорошо и нарядно одета и нежное лицо ее сияло довольством и успокоенностью. И все в ней было чуждо и необычно для Огородникова.
— Значит, бастовал? — прищурилась женщина. — Конечно, все теперь с ума сошли.
— С ума сошли?! — неприязненно переспросил Огородников. — Ежли рабочему человеку до крайности дошло, так это, выходит, с ума сошли?
— Какая же крайность? — с неудовольствием возразила женщина. — Кто работает, у того не может быть крайности. Вот когда пьянствуют или...
Встретив неприязненный взгляд Огородникова, женщина остановилась.
— Ребятишки у вас хорошие, — переменила она разговор. — Жалко, что вы их так бросаете... Матери нет?
— Мать померла... — односложно ответил Огородников.
Присмиревшие дети, что-то почуяв в голосе отца, смущенно отошли от женщины в сторону. Та внимательнее вгляделась в Огородникова.
— Детки хорошие, — как бы что-то поясняя, отметила она. — Мне их жалко...
— Их чего жалеть?! — возмутился Огородников. — Рук у меня, что ли, нехватит поднять их, до возрасту вытянуть?!
— Конечно... — неопределенно сказала женщина и внимательно оглядела избу. Потом она вытащила из сумочки, бывшей при ней, сверток и протянула его детям:
— Вот вам, ребятки, сладенького!
Ребятишки опасливо поглядели на отца и неуверенно приняли гостинец.
Женщина надела перчатки, прищурилась и холодно сказала:
— Ну, теперь ребятки не одни. Я пойду. На всякий случай запомните мой адрес: через квартал отсюда, четырнадцатый номер. Спросите прокурора Завьялова. Это мой муж...