Матвей достал телеграмму и показал ее приставу.
— Тетка захворала? Так... А надолго ли?
— Где же мне знать об этом? — усмехнулся Матвей. — Может, неделю, может, и больше... Тетка — женщина старая. Может, скоро и помрет...
— Так... — недовольно протянул пристав и ушел. Мелькнула у него мысль на всякий случай донести об этом в охранное. Но решил, что не стоит. «Ишь, — подумал он, — какие неотесанные. Вряд ли интерес какой в них охранному выйдет...»
А Гайдук, разбираясь в сводках своих филеров, заметил, что в них перестала мелькать «Блондиночка», и решил проверить сам, почему это. У Гайдука вспыхнули подозрения. Он зажегся азартом охотника. Он отправился самолично на подмогу шпикам.
Матвея он заметил, когда тот выходил из ворот с небольшим тючком. Дав незаметный знак филерам, чтоб они не отходили от ворот, Гайдук двинулся за Матвеем.
Шел Гайдук, сохраняя все предосторожности, чтобы не спугнуть преследуемого. Но Матвей заметил слежку за собой и стал кружить по улицам. Гайдук понял, что жертва его что-то учуяла, оглянулся по сторонам, нет ли где поблизости городового, и решил взять Матвея теперь, не откладывая больше ни минуты.
У Матвея обострились до крайности слух и внимание. Он, не оглядываясь, чуял за собой преследователя, чуял, что тот не отстает и что на этот раз можно легко провалиться. И Матвей шел, сворачивая из улицы в улицу, к определенному месту. Он помнил пустырь, выходящий на две улицы, помнил кривой переулочек, загроможденный ветхими постройками, помнил удобное для бегства место, которое приметил как-то на всякий случай.
Но когда Матвей уже подходил к этому переулочку, Гайдук, уже больше не скрываясь и не таясь, догнал его и хрипло крикнул:
— Стой!.. Стрелять буду!
Матвей резко повернулся, быстро оглядел улицу, на которой нигде не заметил прохожих, кинулся к жандарму и сильно ударил его по правой руке. Гайдук вскрикнул от боли и выронил на снег наган. Матвей нагнулся, ухватился за оружие. Но Гайдук оправился и тоже вцепился в рукоятку нагана.
Они стали бороться молча. Но в молчаливой борьбе их была переполнившая их до краев неугасаемая ярость.
Было мгновенье, когда Гайдук уже почти завладел оружием. Но Матвей собрал все силы и одолел. Рыча и скрежеща зубами, Гайдук боднул Матвея головой в живот и внезапно вцепился в его руку зубами. Матвей, вздрогнув от боли, с силой рванулся и своим браунингом, который до этого не пускал в ход, ударил Гайдука по голове. Жандарм дико закричал:
— Караул!.. Держите!.. Убивают!..
Матвей схватил его наган и стал отступать.
— Пристрелю! — хрипло предупредил он. — Тронешься с места и будешь кричать, застрелю!.. Молчать!..
На улице показались прохожие. Двое с одной стороны, женщина с другой. Женщина, увидев, что человек грозит другому оружием, испуганно закричала. Двое быстро приближались.
Матвей выстрелил в воздух и кинулся бежать.
Он бежал и прислушивался к погоне. Но погони не было. Только жандарм злобно и с отчаяньем в голосе кричал:
— Держите!.. Преступник!.. Держите же!..
Набегу Матвей оглянулся. И то, что он мгновенно увидел, обдало его неожиданной радостью: двое загораживали дорогу жандарму и что-то, громко смеясь, говорили ему оба враз. Жандарм не переставал кричать:
— Держите!..
Генерал Сидоров переехал в город и стянул туда свой отряд. Депешу за депешей слал он в Петербург, и, наконец, добился: его назначили командующим войсками округа и к нему по военному положению переходила вся власть в губернии.
Поэтому, а еще и по тому, что усмирение восстания считалось почти законченным, Келлеру-Загорянскому предложено было со своим отрядом возвращаться обратно.
В день отхода эшелона графа к нему в вагон явились благодарные жители.
Вел их Суконников-старший, который вошел во вкус всяких депутаций и представительств.
Суконников-старший сказал графу:
— Ваше сиятельство! Примите наше русское спасибо!.. Теперь мы, значит, примаемся за спокойные труды свои на благо родины и государя... И, конечно, без вашей подмоги нам было бы туго... Счастливый вам, ваше сиятельство, путь!..
«Благодарные жители» долго стояли на перроне и смотрели вслед удаляющемуся поезду его сиятельства.
Вслед этому поезду смотрели и дежурный по станции, и стрелочники, и путевые рабочие. Все они смотрели внимательно и неотрывно, словно хотели навсегда запомнить и графа, и его поезд, и то, что с ним приходило и свершалось. И когда поезд проходил последнюю стрелку, у стрелочника было бледное лицо и дрожали руки.
Но стрелочник и все те, у кого в глазах при виде удаляющегося поезда пряталась ненависть и чьи сердца горели местью, сдерживались: в конце поезда прицеплены были две теплушки, в которых его сиятельство, ограждая себя от всяких бед и неожиданностей, вез заложников...
Неизвестный человек пришел и принес письмо. Он тщательно расспросил и убедился, что имеет дело с женой учителя математики Андрея Федоровича Михалева, Гликерией Степановной, и только тогда вручил ей письмо. И тотчас же ушел.
Гликерия Степановна, недоумевая и тревожась, вскрыла конверт и вынула из него паспорт Андрея Федорыча. К паспорту была приложена маленькая записка в три слова: «Спасибо. Помог хорошо».
Гликерия Степановна почувствовала, что все внутри в ней потеплело от радости. Ненужно и неизвестно отчего, у ней навернулись слезы. И, еле сдерживая их, она прошла к мужу и протянула ему паспорт:
— На вот... Все благополучно!..
Она не глядела на мужа, она не видела его лица. Она видела другое. Ей представилось, что тот, неизвестный ей революционер, которому помог паспорт мужа, в какие-то минуты вспомнил о ней и сказал, может быть, про себя: «И эти люди могут быть чем-нибудь полезны!..»
— Видишь, — мягко и задушевно заметила она мужу, — и мы можем быть чем-нибудь полезны!..
Потом громко позвала:
— Бронислав Семенович!
И когда Натансон вышел из-за ширмы, где стояла кушетка, на которой он спал, Гликерия Степановна радостно поделилась с ним своею удачею.
Но предаваться радости было некогда. У Гликерии Степановны было еще одно важное дело. Она вгляделась в желтое лицо Натансона, покачала головой и упрекнула:
— Вы, Бронислав Семеныч, не распускайте себя! Помните, что нам еще Галочку надо переотправить в надежное место...
— Я помню...
— Ну, вот!.. Вы бодрее!.. Она поправится! Непременно поправится! Ее через неделю и выпроваживать из города можно будет... Видите, вот как с паспортом все хорошо обошлось!..
— Я вижу... Я, Гликерия Степановна, вовсе не падаю духом... Вы знаете, я поеду с Галей... Я ее сберегу...
Ничего не ответив ему, Гликерия Степановна еще раз внимательно посмотрела на него. Правда, за последние дни она заметила, что Натансон как-то переменился, стал не таким растерянным и робким, как всегда. Пожалуй, ему можно доверить сопровождать Галочку...
Уйдя к себе и оставшись одна, Гликерия Степановна разгладила перед собою записочку с тремя словами и перечитала ее во второй раз.
Перечитала и задумалась.
Ей представились эти люди, которые, не взирая на опасности, которые ничего не боясь, ничего не жалея личного, продолжают борьбу. Она наклонила голову и вздохнула.
«Какие люди!.. — прошептала она. — Какие удивительные люди!..»
И сладкая тоска нахлынула на нее. Сладкая тоска залила ее. И жалость, которую она питала ко многим, к этому уехавшему, к Павлу, к Галочке, сменилась чувством зависти: Гликерия Степановна поняла, что рана Галочки заживет очень скоро, что девушка найдет утешение в работе, что жизнь пред Галочкой и пред тысячами ей подобных только развертывается. Жизнь и борьба...
И она снова глубоко, глубоко вздохнула...
Ночь проходила.
В тюрьме ночь была тревожной и тягостной. В камерах многие долго не могли заснуть. Многим все время чудились подозрительные, тревожные и зловещие стуки и шорохи. Многие беспричинно вздрагивали и отворачивались от соседей.
Никто не знал и не мог знать, что творится в закоулках тюрьмы. И все подозревали, что в глухую ночь совершается что-то непоправимое и темное.
К рассвету люди понемногу успокаивались. Рассвет вставал тусклый, серый, холодный.
В одиночках тишина была глубже и тягостней, чем в общих камерах.
Лебедев вслушивался в эту тишину и думал об одном: о побеге. Лебедев понимал, что бежать невозможно, но мечта о воле, о работе на свободе была неотвязна и думать о побеге было отрадно. И когда через толстые стены камеры доносились неуловимые и непонятные звуки, какими всегда полна тюрьма, Лебедев гнал от себя зловещие догадки и предположения...
К рассвету Лебедев уснул. Но спал не долго. Что-то внезапно разбудило его. Он поднялся на койке, взглянул на тусклый четырехугольник окна, перечеркнутый решеткой, прислушался. Он ничего не услышал, но ему показалось, что где-то поют, что песня звучит тихо, но бодро, что звенят литавры и крепнут голоса труб. Ему показалось, что в одиночку его вместе с тусклым, больным светом зимнего рассвета втекают звуки веселых голосов, что голоса эти поют о силе, о свободе, о борьбе и о радости борьбы.
Он вышел на средину одиночки, поднял голову к окну. Да, окно светлеет. Вот чуть-чуть потеплели пыльные стекла. Вот от прутьев решетки пала расплывчатая тень на скошенный подоконник.
Лебедев застыл. Видят ли это все товарищи, вместе с ним сидящие здесь, в тюрьме? Слышат ли они? Чувствуют ли?!.
Выбросив вверх руки, Лебедев положил ладони на голову и взъерошил спутанные волосы. Потянулся, облегченно вздохнул:
— Ничего!.. — громко сказал Лебедев. — Ничего!..
Окно стало совсем светлым. Тени от решеток сделались черными.
За дверью, за толстыми стенами окрепли живые, реальные звуки. Зашевелились люди.
Тюрьма просыпалась...
В серой полумгле предрассветной поры человек двигался по улице как призрак, как тень.