День рождения — страница 43 из 80

Каролис снова закрыл глаза. Столько событий! Выход из тюрьмы, прямо из карцера, где он даже не успел отсидеть срок. Смерть отца, похороны. Он так и не увидел живых глаз отца, не прикоснулся губами к еще живой, теплой отцовской руке! Подполковник Котов, Пятрас… С Пятрасом они, как видно, разошлись навсегда. Но не это его теперь волновало. Уже в тюрьме он, хоть и с трудом, старался не думать о Пятрасе: уже тогда он понял, что им не по пути…

Ему все еще было странно, что он спит в своей комнате. Все та же кушетка, то же легкое, пушистое одеяло, которое он так любил. На столике тикает все тот же квадратный будильник с желтым циферблатом и черными палочками вместо цифр. Рядом благоухают цветы в низкой глиняной вазочке — Эляна поставила. А он вчера и не заметил… Обо всем она помнит, бедняжка. На стуле висит светлый костюм, отутюженный; до тюрьмы он его почти не надевал. Да, все как раньше, в его старой жизни…

Но Каролис хорошо знал, что «старой» жизни уже нет. Он чувствовал это, делая утреннюю гимнастику, бреясь, выбирая галстук — галстуки висели в платяном шкафу, на внутренней стороне дверцы, как он их оставил в день ареста. В ванной он долго стоял перед зеркалом. Да, да, не помешало бы лучше питаться и, как любят советовать врачи, больше бывать на свежем воздухе, нормально спать. Так сказал известный каунасский врач, осмотревший и выслушавший его сразу после тюрьмы. И нервы! «Не улыбайтесь, юноша, ваши нервы не совсем в порядке! Вы должны серьезно подумать о своих нервах».

Каролис смотрел в зеркало и видел темные, зачесанные кверху волосы, высокий лоб, большие темные глаза, немного крупный нос. Все черты он унаследовал не от матери, а от отца. Даже его худобу. Даже улыбку тонких губ, длинную шею с торчащим кадыком, узкие плечи, хрупкую, «интеллигентскую» фигуру.

Неужели это он, Каролис, который в эти годы только изредка, случайно видел себя в оконном стекле, осунувшегося, странно одетого, ничем не напоминающего свободного, нормального человека? Зеркала у них там не было. Неужели это он — в этой легкой, чистой сорочке в неяркую полоску, в этом светлом пиджаке?

Когда Каролис вернулся в свою комнату, кушетка уже была приведена в порядок, все было прибрано. В открытое окно врывался из сада запах зелени и щебет птиц. Только он успел подумать: «Где же Эляна?» — и Эляна, стоявшая за открытой дверью, бросилась к нему на шею и поцеловала его. Каролис бережно взял ее лицо в ладони, увидел в ее синих глазах, где-то в самой глубине, радостные искорки и понял, что, несмотря на смерть отца и разрыв с Пятрасом, еще не все потерял в этой жизни — осталась она, Эляна, его лучший друг с малых лет, веселая и задумчивая, чуткая и тоскующая, чем-то похожая на мать… И он расцеловал сестру в обе щеки, крепко и нежно.

— Элянуте! — сказал он, усаживая сестру на кушетку. — Не могу нарадоваться, что я снова дома, что вот ты здесь, Юргис… — и он ласково посмотрел на нее своими большими темными глазами, как будто желая еще раз убедиться, что она здесь. — Ты стала красивая, Эляна. Совсем взрослая…

Эляна покраснела и смущенно взглянула на Каролиса.

— Что ты, Каролис…

— Ты сегодня вся расцвела, хотя лицо немного, самую чуточку, бледное.

— Правда, Каролис? Ну, это не важно. Скажи мне, какое впечатление произвел на тебя Котов?

— А! — улыбнулся Каролис. — Понятно. Что ж, скажу откровенно — хороший парень. Такой искренний, простой и, кажется, умный… А Эдвардас, как мне показалось…

— Нет, нет, я не хотела, чтобы Эдвардас сердился!

— А он рассердился?

— Нет, но он был какой-то недовольный. Ты заметил? Не поймешь вас. Вначале ты дулся, потом Эдвардас чего-то морщился…

Каролис вдруг вспомнил об Ирене и сказал:

— Оставим это…

Хорошо быть дома. Снова в той комнате, где знаешь каждую мелочь — маленький письменный столик, лампу с зеленым абажуром, книжную полку из простых досок («А все-таки мастер тогда меня обманул, сырые поставил», — подумав Каролис, заметив, как разошлись полки у стыков). Тебя радуют твои книги, которые стоят точно так, как в день ареста. Кажется, только вчера ты оставил все это — и этот простой платяной шкаф, и свет за окном, только там, пожалуй, еще больше зелени, куст сирени вырос, надо бы подстричь, выросли и яблони и груши, и вишни там, у забора, теперь такие большие… А тогда была весна, и только что посаженные деревья покрылись белыми цветами.

— Странное чувство, когда возвращаешься домой, Эляна, — сказал Каролис, поднявшись с кушетки и расхаживая по комнате. — Кажется, Ибсен где-то написал: «Не каждое возвращение домой приятно». И ко мне можно было бы применить эту фразу. Как все это трудно… Отец… Пятрас… А все-таки, Эляна, я счастлив… Я очень счастлив.

Эляна смотрела на его темные, блестящие глаза, на впалые щеки, тонкие губы и длинную шею, и Каролис казался ей изменившимся — он стал взрослее, мужественнее. У краешков губ она заметила мелкие морщинки — отпечаток мучительных дней и ночей, и ей хотелось их поцеловать. А он шагал по комнате, заложив за спину руки, низко опустив голову (наверное, так привык в тюрьме), о чем-то думал. Потом остановился у окна, поднял голову, и золотистый солнечный свет залил его лицо. Он прищурил глаза и тихо, доверчиво сказал:

— Смотрю я кругом — на сад, на солнце, на деревья — и думаю. Почему не стало отца? Вспоминаю о другом. Полгода я сидел в одной камере со старым революционером. Мы его называли дядей Мотеюсом. Он был уже не молод, ему гораздо труднее было выдержать голодовку или карцер. Во всем он был бесконечно прост. Мне не удалось узнать, кто он, откуда, — он не любил о себе рассказывать. Но удивительнее всего, что после восемнадцати лет, проведенных в тюрьмах, где он потерял здоровье, поседел, он был удивительно чуток к товарищам, такой добрый, и знаешь, он несокрушимо верил в свободу Литвы. Его столько раз били и пытали в охранке, столько раз ему предлагали подать прошение о помиловании — его бы тогда выпустили, — но он не согнулся, он считал такое поведение недостойным революционера. И ты представь — он умер за две недели до освобождения. Ты понимаешь, Эляна? Две недели, всего две недели не только до своей свободы, но и до освобождения всей страны… Ведь это несправедливо! И когда подумаешь, что тебе выпало такое счастье, и не только тебе — твоим товарищам и твоей стране, невыносимо тяжело и так жалко тех, кто не дождался этого дня.

Ничего не отвечая, Эляна с печальным сочувствием смотрела на брата. Она все больше убеждалась, что Каролис остался таким же горячим, полным кипящих, клокочущих чувств. Но в нем появилось и что-то новое — теперь он глубже разбирается в жизни и в людях. «Как он мне дорог! — думала Эляна. — Из всей нашей семьи я, наверное, лучше всех его понимаю».

Дверь была полуоткрыта, и они услышали, как по скрипящей лестнице из своей комнаты спустился Юргис. Он остановился на пороге, словно не решаясь войти.

— Ну входи, входи! — увидев брата, обрадовался Каролис. — Ты ведь, Юргис, всегда…

Юргис стоял в дверях, добрый, большой, чисто выбритый, с гладко зачесанными седеющими волосами. Синие глаза, окруженные мелкими морщинками, смотрели на брата и сестру вопросительно и виновато.

— Вот и наш медведь! — рассмеялась Эляна. — Кофе, наверное, захотелось?

— Не прочь, не прочь, — пробормотал Юргис.

— Ты работал, Юргис? — спросил Каролис.

— А что ты думаешь? Я не привык так долго спать, как вы все.

— Сегодня будем завтракать на веранде! Какое замечательное утро! Бегу к Тересе, — сказала Эляна.

Солнце освещало только половину веранды, со всех сторон окруженной зеленью. Как часто они раньше сиживали здесь после обеда! Отец, бывало, читает газету или книгу. Пятрас возится с фотоаппаратом или крутит радиоприемник. Он, Каролис, — гимназист последних классов, готовит уроки. Юргис спокойно сидит на низеньком стульчике и лепит из пластилина какие-то фигурки или рисует отца, — а тот и не подозревает. Эляна, страшно серьезная, склонилась над вышиванием.

Теперь они сидели за столом и, сами того не желая, чувствовали, как трагически уменьшилась семья. А все-таки между ними, оставшимися, еще сохранились тесные связи, и это радовало их и странно успокаивало. Эляна разливала братьям кофе, ей было приятно, что она им нужна.

Удивительно — даже Юргис, обычно молчаливый, сегодня явно хотел поговорить.

— Ты знаешь, Каролис, — сказал он, — работаю я сегодня, курю и все думаю: бес его знает, что-то неясно. Вот тебе, наверное, все ясно. Ты в тюрьме сидел за это новое. И для тебя, Эляна, по-моему, нет проблемы. Пятрасу тоже все ясно…

— А что ты хочешь узнать, Юргис? О чем ты думал? — спросил Каролис.

— Видишь ли, есть люди, — сказал Юргис, — скажем, такие, как я, которым еще многое теперь непонятно. Хоть я и не большой любитель теории, но скажу откровенно, Каролис, я несколько интересовался, как там у них, в Советском Союзе, с искусством. Я прочел немало статей в журналах — я их получал — и не скажу…

— Тебе что-нибудь не понравилось в этих статьях?

— Вот-вот, не все. Во-первых, я не верю, что искусство можно нормировать, управлять им сверху. От этого добра не будет.

— Ага, так сказать, интеллигентский индивидуализм? — улыбаясь, с легкой, дружеской иронией сказал Каролис, не замечая, как взглянула на него сестра, наверное пытаясь удержать его.

Однако Юргис принял его слова совершенно спокойно.

— Называй это как хочешь, — ответил он, — но я так воспитан, что больше всего привык дорожить личной свободой. Это мне важнее всех теорий.

Каролис помолчал, потом, стараясь говорить негромко, но искренне и убедительно, сказал:

— Юргис, милый, неужели ты думаешь, что я тебя не понимаю? Может быть, в истории были такие периоды, может, они будут и позже, в будущем… когда художник станет единственным и высшим своим судьей… Очень возможно… Я не знаю. Но, хочешь или не хочешь, художник в буржуазном обществе вынужден продавать себя правящему классу, потакать его вкусам, выполнять его заказы. Ты понимаешь? А в социалистическом…