Эдвардас с жаром принялся рассказывать:
— Я, знаете, журналист… Только сегодня утром вернулся. Даже домой не успел забежать. Был на периферии, в Шиленай, до самых выборов ездил по деревням. Дьявольски интересно и, оказывается, опасно. Фашисты не дремлют. Если б вы знали, какое там с нами было! — И он рассказал о ночи перед выборами. — Мы бы их поймали, если б не наша оплошность. И, знаете, среди этих фашистов была одна дамочка…
«Как мало он обо мне думает! — с болью подумала Эляна. — С каким бахвальством он говорит о себе и об этой… Боже мой… Вот почему он мне не писал и не звонил».
А он, ничего этого не замечая, с пылом рассказывал, как потом его послали в Паневежис, как он написал оттуда репортаж, сколько теперь тем…
Ирена сказала равнодушно:
— Да, я читала в газете несколько ваших репортажей. Довольно серые. Рассказываете вы лучше.
Эдвардас смотрел на лицо Эляны, удивительно нежное, только очень печальное, и не мог понять, что с ней случилось. Ведь ее первое восклицание, когда она его увидела, было такое искреннее, радостное. А теперь она снова почему-то замкнулась в себе, и это было непонятно.
Вдруг кто-то хлопнул его по плечу, он обернулся и увидел Йонаса. Брат! Он даже не подумал, что и Йонас может быть сегодня здесь. Извинившись перед девушками, Эдвардас повернулся к брату.
— Куда же ты исчез? — воскликнул Йонас, крепко обнимая Эдвардаса, словно они не виделись много лет и Эдвардас вернулся из путешествия на край света. — Мама ночей не спит, Бируте и отец волнуются, а ты — хоть бы два слова! Слыхал я, с Варнялисом ездил? Хороший парень, а? Я его еще до тюрьмы знал…
— Он ранен. Лежит в больнице.
— Варнялис? Что ты говоришь! Грузовик перевернулся или еще что?
— Дело, знаешь ли, немного сложнее…
И Эдвардас стал рассказывать брату о последней ночи перед выборами, о том, как ранили Варнялиса.
— Вот гады! — закричал Йонас. — Что ты скажешь! А у нас, знаешь, некоторые товарищи так бодро настроены, им уже кажется, что все, даже капиталисты, угнетатели, все вдруг стали нашими братьями…
Эдвардас повернул голову и увидел, что Эляна с Иреной в людском потоке уходят по другой стороне фойе. Опять им ни минуты не пришлось побыть вместе!
— Братья? Что ты говоришь? Не может быть! — явно думая о другом, машинально ответил Эдвардас.
— Ну да, братья, — повторил Йонас, удивляясь, почему Эдвардас такой рассеянный. — А отца ты видел? Знаешь, в нашей семье такая радость!
— Нет, не видел. Но читал в газете. Я очень обрадовался, когда узнал. Для отца это огромное событие.
— Я думаю, — подтвердил Йонас. — Депутат Народного Сейма! Это не шутки! А вот и он, видишь?
…В праздничном костюме, даже при галстуке, у четырехугольной колонны стоял Казис Гедрюс, рабочий железнодорожных мастерских, их отец, депутат Народного Сейма. Его живые глаза с удивлением и нескрываемой гордостью обводили фойе, он смотрел из-под седых бровей, как будто все еще не веря, что он сегодня здесь хозяин. Разве не удивительно — в театр его привезли на автомобиле, и он смело вошел в дверь, в которую в свое время входили президент и его министры, самые богатые люди Каунаса! И вот теперь он видит в толпе обоих своих сыновей — парни на загляденье, крепкие, широкоплечие! Они заметили отца, конечно, заметили, вот подходят к нему, и отец обнял Эдвардаса, поцеловал, слезы выступили у него на глазах.
— Разреши тебя поздравить, отец, — услышал он голос Эдвардаса, — от души поздравить, — сын крепко пожал руку отцу.
Рядом стоял Йонас и улыбался.
— Вот видишь, — сказал Йонас Эдвардасу, — а мы и не думали, что наш папаша такой молодец…
— Старое дерево еще скрипит-поскрипывает, дети, — сказал отец, словно оправдываясь, и его живые, умные глаза засмеялись. Рукой, только что обнимавшей Эдвардаса, он провел по влажной щеке. — А тебя и не видно, сынок, — обратился он к Эдвардасу. — Куда ты исчез?
Эдвардас начал было рассказывать отцу свою одиссею, но в это время прозвучал звонок и двери в зал отворились. На сцене, на столе, покрытом красной скатертью, стояли цветы, а над столом и над залом протянулись лозунги, приветствующие Народный Сейм. Депутаты занимали места. Эдвардас увидел Стримаса. Он хотел познакомить отца со своим товарищем по камере, но человеческий поток унес Стримаса дальше, и Эдвардас незаметно для самого себя отстал от отца и брата. И тут он снова увидел рядом милую головку с легкими белокурыми волосами. Он даже не оглянулся, но всем своим существом ощутил, что это она, она… Да, это была Эляна, и Эдвардас быстро взял ее под руку, словно боялся, как бы снова кто-нибудь ее не отнял. В глазах Эляны блеснула радость, она хотела отнять руку, но передумала.
— Ты не видел… Ирены, Эдвардас? — спросила она.
— Нет, нет, зачем она нам? Пойдем, а то мест не будет.
И они вошли в зал. В одном из последних рядов они увидели два свободных места. Эдвардас пропустил Эляну вперед, и они сели.
— Эляна, ты, кажется, снова в хорошем настроении, — сказал Эдвардас, всматриваясь в ее повеселевшее лицо. — Что с тобой было, почему ты так огорчилась? Может, я… Ты знаешь, у меня совсем нет такта.
Эляне теперь показалась смешной ее печаль: она — с Эдвардасом, и все снова хорошо.
— Сама не знаю, — ответила она просто, — иногда мне весело, иногда — вдруг печально. Не обращай внимания, Эдвардас.
Как хорошо сидеть рядом, видеть прядь ее белокурых волос, падающую на лоб, ее маленькое ухо, голубую пульсирующую жилку на виске!
— Эдвардас, а кто этот, с бородой, с таким добрым лицом? — спросила Эляна.
Эдвардас ответил не сразу:
— А, это Адомаускас, бывший ксендз. Он за коммунистическую деятельность много лет провел в тюрьмах. Я тебе, кажется, о нем рассказывал?
— А этот, в очках, с такой энергичной походкой, строгий такой?
— Он сейчас министр, — ответил Эдвардас. — А раньше был на воле, работал в подполье. Тоже замечательный человек.
Эляна, почти прижав губы к уху Эдвардаса, расспрашивала о других людях, которые садились на свои места, и от тонкого запаха ее духов у него кружилась голова.
В это время из-за кулис на сцену вышло много людей. Эляна узнала некоторых из них — это были члены народного правительства, портреты которых она уже видела в газетах. На сцене они немного смущались — не привыкли к свету, бьющему прямо в глаза, ко множеству людей, к аплодисментам и крикам. Из-за покрытого красной материей стола встал молодой привлекательный человек с высоким лысеющим лбом.
— Президент, президент… — зашептали в зале. Многие знали, что он недавно вернулся из Димитравского концлагеря и исполняет обязанности президента республики. Он был немного бледен, а глаза у него были добрые и печальные.
— Депутаты освобожденного народа Литвы, граждане, товарищи! — четко заговорил он с легким жемайтийским акцентом. — От имени первого Литовского Народного правительства приветствую вас, депутатов первого Народного Сейма, настоящих представителей свободного трудового народа Литвы! Сюда, где двадцать лет назад представители разношерстных групп буржуазной Литвы собирались заложить столь быстро рухнувшие основы якобы демократической республики, вы пришли заложить основы новой Литвы — республики людей труда. Борьба за нее будет тяжелой и долгой…
Весь зал смолк. Было слышно, как шелестит бумага в руках оратора и как щелкают фотоаппараты. Кто-то громко вздохнул, женщины обмахивались платками — становилось жарко от множества людей и от прожекторов, которые то освещали сцену, то заливали ослепительным светом первые ряды, ложи, ярусы.
Пранас Стримас сидел в пятом ряду и не мог оторвать глаз от сцены и оратора. Все, что происходило здесь сегодня, казалось ему сном. События последних недель катились так неудержимо, что и действительно, как думал Стримас, у каждого голова закружится. Давно, ли его арестовали в Скардупяй после похорон Виракаса и поволокли в сырые казематы Каунасского форта? Еще теперь звучит в ушах ругань полицейских, которую он, простой, темный человек, не осмелится даже повторить. Он вспомнил, как его бил ногами в перерывах между допросами маленький, но крепкий, совсем лысый человечек, глаза которого горели жестоким огнем, казалось — ему приятно мучить другого. Стримас не говорил ни слова, и следователя это, наверное, особенно бесило: он обязательно хотел начать дело против целой группы коммунистов. Хотел, наверное, проявить перед своим начальством необыкновенную проницательность и рвение, а тут, как назло, этот дуб нарушал все планы. Потом Стримас вспомнил вчерашний день, когда он уезжал в Каунас. На проводы у его избы собралось много народу. Они с нетерпением ждали Народный Сейм. Многим из них казалось — сейм сразу сделает так, что все вдруг разбогатеют, станут сильными, здоровыми. Когда Стримас уже сидел в коляске, запряженной любимым гнедым Доленги, бывший батрак Билбокас закричал звонким, высоким голосом, чтобы все слышали:
— И не забудь там насчет земли! Пора делить… Чего ждем, как цапля вёдра? Скоро сеять надо.
— Будешь ждать — собака кость унесет, — сказал кто-то в толпе.
— И скажи там: мы все требуем вступить в Советский Союз, чтобы и у нас было, как там, — без господ.
Как будто его друзья не знали, о чем он сам думает! А как ему было приятно, когда батраки называли Народный Сейм с в о и м сеймом! Ведь раньше никогда этого не было и быть не могло. Раньше все было не для рабочих, простых людей, землепашцев, а для богачей, помещиков, кулаков, ксендзов. Ихняя была власть, ихний был сейм, все ихнее было, даже, как они говорили, сама Литва.
…А оратор уже рассказывал о борьбе народа за свободу, о происках реакции, о помощи Советского Союза в нашей борьбе.
Стримас устал от событий последних дней, ему было трудно следить за мыслью оратора, и часто он улавливал не отдельные слова, а только общий смысл. Но вот оратор воскликнул:
— Мы приветствуем всех вышедших ныне на свободу закаленных борцов, вынесших и свято сохранивших тот дух борьбы и самопожертвования, которым завоевана победа народа! Сегодняшний триумф — это лучшее вознаграждение за ваши мучения, за страдания многих тысяч других людей. Пусть ваш дух борьбы и любви к народу широко раст