Рядом с этой дорогой, на высоких откосах, находилась так называемая Бразилка. В каждом капиталистическом городе неизбежны кварталы, в которых нищета проступает во всей своей обнаженной откровенности. В старом Каунасе тоже были районы, в которых больше чем где-либо было видно, до чего может довести людей существующий строй. Рабочие жили в Шанчяй, Панямуне, Алексотасе, Вилиямполе. Там тоже было немало лачуг. Но часть города, расположенная здесь, на берегу Нерис, сконцентрировала каунасскую нищету и страдания, — казалось, ужасный нарыв остался на теле города после тяжелой и долгой болезни. Каунас рос и строился. В центре исчезали немощеные улицы и дощатые тротуары, из-под которых после дождя били фонтаны грязи. На Жалякальнисе, на горе Витаутаса поднялось много красивых, роскошных домов, которые чаще всего принадлежали крупным чиновникам, дельцам, спекулянтам. Здесь, в Бразилке, тоже росли новые здания, но они даже не походили на дома. Остановив машину и оставив ее внизу, на дороге, Эдвардас и подполковник Котов по узкой, неровной тропинке стали подниматься на откос. Там, наверху, они увидели странные, невероятные по форме будки, ящики — карикатуры на дома. Наконец они выбрались на немощеную узкую улицу, или дорогу в комках ссохшейся глины, в твердой корке грязи, — казалось, это пашня, израненная колесами телег, окаменела в жарких лучах солнца. У этой улицы были свои переулки: в обе стороны ответвлялись узкие, отполированные босыми ногами тропинки, по краям поросшие полынью, мать-мачехой, дурманом — растениями убогих, заброшенных уголков. Только кое-где торчали полуразвалившиеся заборы с оторванными досками.
Некоторые лачуги так перекосились, что диву даешься, как они не обрушиваются на дорогу, а все еще каким-то чудом держатся выше, на откосе. Замызганные слепые окошки, часто даже без стекол, заткнутые красными, синими, зелеными или просто выцветшими тряпками, забитые досочками или картоном. Некоторые дома были выстроены как бы на сваях: вбитые в землю колья поддерживали фасад дома, а задняя стена стояла на земле. Были лачуги, несмотря на всю свою ветхость, все-таки похожие на дома, а между ними стояли странные ящики, конуры, сооруженные из досок и проржавевшей жести, из сломанных извозчичьих будок, из обломков лодок и телег — всего того, что не нужно покупать, что можно найти на свалке или на берегу реки. У домишек валялись стертые жернова, старые чугуны, поломанные бочки с проржавевшими обручами, лоханки, прогнившие тряпки. Только кое-где робко поднимались куст сирени, чахлая вишня, тощая береза.
У домов грелись на солнце старухи в одежде, уже давно превратившейся в лохмотья, — они присматривали за полуголыми детьми, копавшимися в пыли и высохшей грязи. Кое-где на порогах сидели старики, они посасывали вонючие трубки. Где-то пели петухи, в конце Бразилки хрипло кричал ребенок. Подняв голову, удивленно смотрела на Эдвардаса и Котова привязанная на обрыве коза, словно прикидывая, что лучше — убежать или атаковать незваных гостей.
— Да, Эдуард Казимирович, картина, знаете ли, печальная, — остановившись посреди улицы, сказал Котов. — Нелегко здесь людям живется, нелегко!
Эдвардас ничего не ответил. «Пусть смотрит, пусть видит, — думал он. — Ему это должно напомнить описанные еще Максимом Горьким дореволюционные русские города. Они, наверное, были похожи на нашу Бразилку. И его босяки… дно жизни. Да, это самое дно жизни, из которого вышел такой замечательный парень, как мой Андрюс Варнялис…»
Эдвардас, вытащив из кармана письмо Андрюса Варнялиса, искал нужный дом по указанному адресу. Оказалось, дом, где жили мать и отчим Андрюса, они уже прошли, и надо было возвращаться назад.
— Вон там, где береза, видите? — посадив на колени младенца, страшно высохшей рукой показывала женщина. — Только вот не знаю, дома ли Варнялене…
Эдвардас с Котовым по тропинке взобрались высоко на холм и подошли к указанному домику. Ничем особым он от других не отличался. Деревянный, согнувшийся в три погибели, с крохотными, заплывшими окошками, похожими на больные трахомой глаза, торчал он выше других, и было странно, что осенние бури и зимние ветры еще не уволокли его вниз. У лачуги стояла береза со скворечней, и это немного разнообразило нищенский пейзаж. На стене домика по прибитой проволоке ползли вьюнки, а в садике росло немного цветов.
Вокруг лачуги не было ни души. Эдвардас постучал в дверь, но не дождался ответа. Дверь была не заперта, она сама со скрипом открылась, и Эдвардас, а за ним и Котов вошли в сени, загроможденные лоханками, тазами и другим имуществом бедного дома. Следующая дверь была полуоткрыта, и они вошли в небольшую комнату, где был столик на вбитых в глиняный пол ножках и широкая лежанка у другой стены, сколоченная из необструганных досок и жердей. На лежанке, согнув босые ноги и выставив кверху колени, навзничь лежал крупный человек с красивым, густо поросшим золотистой щетиной лицом. Когда гости вошли, он приоткрыл глаза и с некоторым интересом, приветливо посмотрел на вошедших.
— Мы хотели бы видеть мать Андрюса Варнялиса, — сказал Эдвардас.
— Вы насчет стирки, господа? — спросил лежащий, приподнимаясь на волосатой руке.
— Нет, у нас другое дело, — ответил Эдвардас.
Лежащий с недоверием взглянул на военную форму его товарища и спросил:
— Тогда чего? Налоги? Штрафы? Описать имущество? Вынужден вас предупредить, господа: полиция сюда приходила часто, но так ничего и не описала… Описывать-то нечего…
— Как будто вы не понимаете! — с упреком сказал Эдвардас. — Это же представитель Красной Армии, подполковник. Он просто зашел посмотреть, как живут наши рабочие… А могущество полиции кончилось вместе со старой властью.
Лежащий свесил босые ноги на землю, не спеша сел, рукой провел по щетинистому лицу, протер глаза и сказал:
— Прошу прощения, не знал, что такие гости к нам пожалуют. Не найдется ли у вас курева, господа? Второй день…
Эдвардас вынул из кармана пачку сигарет и протянул. Тот дрожащими руками взял сигарету. Эдвардас зажег.
— Сердечно благодарю. Разрешите представиться — Стяпонас Бричка. Бывший извозчик, ныне строительный рабочий… Моя жена, как вы изволили назвать — мать Андрюса Варнялиса, ушла развешивать белье, я думаю, к Страздасам, на улицу Аукштайню. Обещала вернуться к обеду. А время уже обеденное, верно?
Стяпонас жадно, выпуская дым через нос, курил. Особенно пьяным он не казался, однако хмель мог уже улетучиться. Изредка он позевывал, закрывая тыльной стороной ладони рот, как человек, который страшно устал и не успел еще выспаться. Но его глаза глядели бодро, и в лице, во всей его фигуре было что-то красивое, могучее. Эдвардас подумал, что так, наверное, выглядели древние литовцы.
— Здесь мало места, — сказал хозяин. — Пройдемте вот туда, там найдется скамейка, — показал он на дверь.
Все вышли из комнатки, в которой действительно было трудно даже повернуться, и уселись на скамье у входа. Внизу, под ними, на дороге стояла машина Котова. В полуденной жаре тихо дремали могучие, старые тополя с серебристой листвой; только изредка просыпаясь, они словно что-то шептали и снова надолго умолкали. Недалеко от скамейки, на которой они сидели, прыгали белые кролики — они приседали на задние лапки и красными глазами смотрели на пришельцев. «Это кролики Андрюса», — подумал Эдвардас и, сорвав лист мать-мачехи, поманил кролика к себе.
— Я хочу задать вам вопрос, если позволите, — на довольно правильном русском языке обратился Бричка к подполковнику, чем немало его удивил. — Вы из Советского Союза. Вы лучше знаете, потому прошу объяснить.
— Пожалуйста, — ответил Котов, дружески улыбаясь, — если только смогу.
— У вас, в Советском Союзе, дети должны слушаться родителей или нет?
— Это смотря как, в каком случае…
— А случай вот какой. Скажем, вот я. У меня пасынок Андрюс Варнялис, сын моей жены. Как настоящий отец, пускаю его в гимназию. У нас это редкость, скажу я вам. Из нашей Бразилки он один только и ходит. Слишком бедно мы живем, чтобы науками заниматься. Вот. А он учится, вместо того чтобы хлеб зарабатывать, — ну, скажем, уроки иногда дает, может цент-другой и перепадает. Но на хлеб все же я ему зарабатываю или нет? Теперь каникулы, учение кончилось. Так что вы себе думаете? Он не ищет, где бы подработать, а шляется пес знает где. И это, по-вашему, порядок, хотел бы я знать? У вас так можно?
— Но ведь его мать… — пытался прервать Бричку Эдвардас.
— Вот здесь, как говорится, и собака зарыта, — ответил хозяин, переходя на литовский, но, посмотрев на подполковника и вспомнив, что тот по-литовски не понимает, снова заговорил по-русски: — В том-то и все дело, что мать его балует, потакает ему: «Сыночек, сыночек…» — а этот сыночек, скажу я вам, уже давно с большевиками спутался.
Собеседники Брички улыбнулись.
— А что в этом плохого? — спросил подполковник.
— Вам, может, и кажется, что ничего плохого, — ответил Бричка, — вам, может, и все равно, господа. А мне не нравится, когда такие сопляки в политику суются.
— А что в этом плохого? — повторил уже и Эдвардас.
— А то плохо, что сопляки против власти прут. Такие штучки всегда худо кончаются.
— Против какой власти? Сметоновской власти-то уже нет… — засмеялся Эдвардас.
— Кто ее там знает, эту власть, — проговорил Стяпонас Бричка. — Сегодня нет, а завтра снова будет. И кому заботиться, как не родителям… Надо родителям за детей отвечать или нет?
«Да ведь это какой-то замшелый пень! — подумал Эдвардас. Теперь он смотрел на Стяпонаса Бричку как на древнее ископаемое. — Ведь это темный человек! Что он болтает? И что он хочет этим сказать?»
— Любопытно, любопытно! — сказал Котов. — Значит, вы думаете, что вашему пасынку не надо идти с большевиками? А скажите — с кем ему идти?
— С кем? А ни с кем! Пусть слушается родителей, пусть в церковь ходит — вот чего я хочу. И пусть не шляется пес знает где, а помогает родителям хлеб зарабатывать.
— Любопытные взгляды! — сказал подполковник Котов. — Но вы, знаете ли, оригинал… Что же ваш пасынок будет в церкви делать?