— Добрый вечер всем здесь собравшимся от Стяпонаса Брички! Это мое имя и фамилия.
— А, это вы, мой друг, — сказал Котов, вставая из-за стола и протягивая ему руку.
Заметив Котова, Стяпонас на минуточку призадумался, силясь что-то вспомнить, почесал макушку и наконец подал ему руку.
— Прошу прощения, — сказал он, — в тот раз я, знаете ли, не сдержался. Характер у меня такой — очень быстро в голову ударяет, а потом уж держись… И у вас прошу прощения, — сказал он Эдвардасу, протягивая и ему руку. — Не сердитесь?
— Нет, — ответил Эдвардас. — Я уж и забыл.
— Садитесь, отец, — сказал Андрюс, придвигая к столу стул. — Прошу. Вот наши гости, мои друзья… Очень хорошо, что вы вернулись, отец…
— Кому хорошо, а кому и нет, — загадочно ответил Стяпонас, усаживаясь на предложенный стул. — Кому хорошо, а кому и нет, — повторил он с угрозой.
— Как ваше самочувствие? — сказал подполковник. — Вы, конечно, выпьете с нами? Вот коньяк — напиток, как говорят, благородный.
— Выпить-то мы выпьем, — ответил Стяпонас Бричка. — Почему бы не выпить, если на столе стоит? А насчет самочувствия — это другой вопрос.
— А именно?
— Что именно? Как именно? — спросил Стяпонас уже с некоторой злостью. — Можете меня поздравить: я — советский пролетарий, безработный.
— Ты снова потерял работу? О господи! — развела руками мать Андрюса. — Ты ведь говорил…
— Опоздал на полчаса — и выгнали, суки. Правды нет. А я кто — пес или пролетарий, а? Отвечайте, кто бога любит! — крикнул он и так ударил кулаком по столу, что все бокалы зазвенели. — Ну, кто я такой?
Стяпонас сгорбился, рукой закрыл глаза. Он был пьян. Было удивительно, как он еще держался на ногах и узнавал людей. Теперь он выступил перед собравшимися во всем своем убожестве: давно не чесанные волосы свалялись, потрепанный спортивный костюм разорван, руки в грязи. От него несло кабаком.
Девушки испуганно смотрели друг на друга.
— Успокойся, мама, — сказал Андрюс, вскакивая со своего места и становясь рядом с нею. — Завтра… завтра мы все узнаем, как было, понимаешь… А теперь его надо в постель.
В это время Стяпонас Бричка отвел руку от глаз и посмотрел на собравшихся затуманенным, уже явно пьяным взглядом. Заметив наполненную рюмку, одним махом выпил ее, потянул носом воздух и сказал:
— Не останусь я здесь! Буржуя из меня хотите сделать, а я буржуем быть отказываюсь! Барами хотят сделаться моя жена и мой пасынок. А я на всех бар… — и он сказал непристойное, грязное слово.
— Отец… что ты говоришь?! — еще больше бледнея, воскликнул Андрюс.
— Пойдем домой, — тихо сказала Эляна Эдвардасу. — Ты видишь, какой он…
Бричка услышал.
— Никуда вы не пойдете, понятно? — крикнул он. — Должны выпить с главой дома или нет?
— Конечно, конечно, — сказал Эдвардас. — Выпьем.
Стяпонас Бричка дрожащей рукой, обливая стол, сам наполнил себе рюмку, чокнулся с Эдвардасом — почему-то подняли рюмки и все остальные — и опрокинул в рот.
— Вот это я понимаю, вот он мне друг! — сказал Бричка. — А все остальные — свиньи. И моя жена — свинья, и пасынок — свиненок. Понятно? Я не буржуй. Мне начхать…
Андрюс долго сдерживался. Он сосчитал в уме до ста, но все-таки его прорвало, и, весь дрожа, он закричал:
— Ты не имеешь права! Кто тебе дал право так вести себя с мамой? Это мои гости. Если тебе не нравится… Я не позволю! И таких слов чтобы больше… И квартира… Я сам эту квартиру получил… Для мамы и для себя… А если тебе не нравится… Ты не имеешь права, ты — деклассированный элемент, если хочешь знать, вот кто ты…
— Ну-ну-ну, песик, тю-тю-тю! — начал издеваться Стяпонас Бричка. — Заткнись, а то я тебе покажу классированный элемент!
Он потянулся за бутылкой. Котов не успел схватить его за руку. Бутылка взметнулась и звякнула о дверцу книжного шкафа. Стекло треснуло, бутылка разбилась, осколки полетели на пол.
— Спасите! — закричала Фрида.
А Даля дернула ее за руку и зашептала:
— Молчи! С ума сошла?!
Эдвардас и Котов схватили Стяпонаса за руки, но тот с удивительной силой отшвырнул их. На помощь друзьям бросились и Стримас с Юргилой, но Стяпонас Бричка уже стоял у двери в прихожую.
— Подавитесь, сукины дети! — закричал он, тараща пьяные глаза. — Не прошу я вашей милости! Подавитесь тут все…
Он выскочил из квартиры и, спотыкаясь и сквернословя, побежал по лестнице. Потом внизу хлопнула парадная дверь.
31
О какой замечательный, какой удивительный был этот лес! Стволы огромных сосен, позолоченные солнцем, были похожи на трубы гигантского органа. Рыжий мох застилал песчаную землю, и в лесу, на опушке, было тепло и сухо. Зашумели зеленые верхушки: ольхи, березы, рябины — и снова стихли, словно прислушиваясь к лесному разговору; отрывистый хрустальный звон невидимых колокольчиков перемежался с протяжными и чокающими звуками. Только поначалу казалось, что в лесу тихо, — в нем ворковали и чирикали, свиристели и щебетали синицы и зяблики, пеночки и певчие дрозды. После городской суеты, после учреждений, редакций, базаров лес оживлял и радовал своей зеленью, звуками, запахами, опьянял беззаботностью, и трудно было поверить, что в мире столько красоты. Здесь нашли они ту романтику, которая говорит с тобой из каждого пня, из каждого ствола, из каждой шишки, рассказывает запахом смолы и муравейников, гроздьями рябины, серебряными каплями воды в ручейке, струящемся по зеленоватым и рыжим камням.
Казалось, они все еще стоят на палубе белого пароходика, который лютым зверем завывает на каждой остановке — его голос долго гудит среди круч. С самого Каунаса по обеим сторонам тянулись зеленые берега Немана еще в голубоватой утренней дымке, и в голове звучали строки:
Прекрасен Неман предрассветный,
Когда, торжественно горя,
В волнах зажжет свой свет заря,
И чистый воздух чуть заметно
На гладь лазурную струится
Так тихо… Слышится, как птица
Коснулась паруса крылом…[25]
Эдвардас громко продекламировал эти стихи и посмотрел Эляне в глаза. Эляна ничего не ответила. Теперь они были уже не на палубе, а прямо по мху шагали по опушке леса. Пароходик снова взвыл, возвещая, что уплывает дальше. Они повернулись к Неману, улыбнулись, помахали рукой своим попутчикам. Эдвардас и Эляна остались одни на целый, целый день! Это было счастье! И главное — у этого счастья не было предела: ведь вечер был где-то очень-очень далеко, или, точнее говоря, его совсем не было. Действительно, может ли быть вечер у такого воскресенья, когда они наконец на весь день — вместе?
— Ты знаешь, чьи это стихи? — сказал Эдвардас, взглянув на девушку.
— Разумеется. В гимназии учили, — ответила она.
— Тогда — чьи? Скажи.
— Что «скажи»? Не придирайся, Эдвардас. Неужели ты думаешь, я могу поверить, что это твои стихи? Ты о природе не пишешь. Все твои стихи — о революции.
Эдвардас засмеялся несколько смущенно, даже немного обиженно.
— Ну нет. Только, знаешь, наши газеты теперь других не печатают, — серьезно объяснил он. — Время такое. Нужна новая тематика. А вообще я думаю, что нельзя без природы, без любви, без человеческих чувств.
— Я тоже так думаю, — согласилась Эляна.
Эдвардас остановился, прислушался.
— Ты слышишь? — сказал он. — Это иволга. Говорят, она кричит к дождю.
Эляна тоже прислушалась, взяла Эдвардаса за руку и сказала:
— Не думаю, что иволга. Потом — у нас плащи. Станем под деревьями и не промокнем.
Долго шли они через лес. Эдвардас держал в своей большой, крепкой руке маленькую ладонь Эляны и думал, что этот мягкий, теплый комочек, который, кажется, вот-вот вздрогнет и упорхнет у него из ладони, похож на птичку, — и это было очень хорошо. Он повернул голову и снова увидел профиль Эляны, золотистые волосы, густой и легкой волной падающие на шею, такие же золотистые брови над синими, скорее голубыми, даже зеленоватыми глазами. «Сколько раз поэты сравнивали глаза с синевой неба… А все-таки синева глаз другая. Я никогда не видел глаз таких, как небо. У Эляны глаза немного зеленоватые, иногда такой кажется вода. А может, такой цвет у звезд?» Вдруг он поймал взгляд Эляны, и ему показалось, что этот взгляд зовет его. Он хотел ответить, но Эляна опустила глаза и долго шла молча. Потом она серьезно сказала:
— Я иду и думаю. Знаешь, в этих стихах, да и в каждом настоящем произведении искусства подобраны такие звонкие, простые слова, звуки, краски… Как они рождаются? Что их призывает к жизни?
— Что? — переспросил Эдвардас и задумался. Эляна смотрела на его лицо. Вот такое лицо Эдвардаса — серьезное, даже немного суровое, с небольшими морщинками на высоком лбу — ей очень нравилось. — Я тоже иногда об этом думаю. Может, я ошибаюсь, Эляна, но мне кажется: ничего нельзя создать без глубокой, большой, пронизывающей всю душу, потрясающей всего человека любви, без тоски, боли, ненависти — без больших чувств. И чем глубже чувствует художник, тем сильнее он говорит нашему сердцу. Я еще только в самом начале своего пути. В тюрьме я немало пережил. Нам иногда бывало дьявольски трудно за каменными стенами, когда за окном и весна, и солнце, и птицы. Правда, я тебе уже об этом рассказывал. Тогда я писал и чувствовал, что нахожу новые слова для своей тоски, и тогда впервые понял, что я хочу и могу быть поэтом. А когда нас выпустили на свободу, и теперь, когда я был в Москве, увидел эти улицы, башни, Мавзолей, о которых я столько мечтал, я снова написал несколько страниц. Не знаю, будет ли это волновать других, но я старался вложить в них всю свою душу, всю любовь. Ты понимаешь?
«Почему я так много говорю о себе? Как будто я тот самый великий художник, чье слово волнует человеческие сердца?» — подумал Эдвардас и, взглянув на Эляну, сказал:
— Прости, Эляна. Я, кажется, слишком много наболтал — и все о себе самом, как будто я сам тот поэт.