День рождения — страница 68 из 80

Эляна ничего не ответила; может быть, она его осуждала, а может, думала совсем о другом и он просто не понимал, о чем она думает. Они вышли на лесную полянку, пестреющую красными, белыми и голубыми цветами. Трава здесь уже порыжела, ее никто не косил, цвели поздние цветы, и было очень сухо. Полянку полукругом обступили корабельные сосны и зеленые-зеленые ели, а дальше, там, где стояли грабы и бредины, лес темнел и спускался вниз — наверное, в опасное болото.

Эдвардас бросил плащи, лег навзничь в траву. Эляна села рядом с ним и, сорвав порыжевшую травинку, пощекотала его ухо. Некоторое время он лежал не двигаясь, раскинув в стороны руки, чувствуя под собой нагретую землю, потом почесал ухо и снова смотрел в небо, охваченный глубоким спокойствием.

— Смотри, Эляна, какое смешное облачко ползет по небу, — сказал он, косясь глазом в ее сторону, и заметил ее руку с травинкой. — Ах, вот ты как? Ну, я тебе покажу!

Эдвардас схватил Эляну за руку. И она ждала, что снова будет как в тот вечер, когда он провожал ее домой, — он обнимет ее, поцелует… Но Эдвардасу, казалось, лень было двигаться, и он снова смотрел в небо.

— Знаешь, Эляна, это облачко похоже на птичью голову… Нет, я ошибся. У нас когда-то в гимназии преподавала немецкий старая дева. Мы ее называли Кукук, она была чем-то похожа на кукушку. И это облачко ее напоминает, ее профиль…

— Я вот буду такая, — нарочно сказала Эляна. — Конечно, когда постарею. Ты знаешь, я следующей весной сдаю государственные. А куда мне идти, гуманитарной студентке? Я буду учительницей, знаешь, такая — в очках, похожая на кукушку, буду править тетради, журить детей, что не слушаются…

Эдвардас сел. Он смотрел на порозовевшее лицо Эляны, на ее глаза, такие синие и зеленые, как неизвестные цветы.

— Да, да, — сказал он. — Только ты будешь похожа не на кукушку, а на моего любимого, доброго голубя. Я держал когда-то, еще гимназистом, двух голубей на чердаке, их потом кошки съели… Целую неделю плакал, не мог о них забыть. Самые красивые, самые нежные птицы… Вот какая ты будешь.

— И меня кошки съедят?

— Что ты! Я буду с тобой и никому не дам тебя в обиду. Понимаешь?

Он снова лег навзничь. Высоко над ним простиралось глубокое, бесконечно синее небо, по которому медленно, клочками ваты или льна, проплывали облака. Удивительно хорошо лежать здесь, и смотреть в пространство, и чувствовать, что тут же рядом сидит она, Эляна…

— Знаешь, Каролис уезжает в Вильнюс, — наконец сказала Эляна.

— Надолго? — спросил Эдвардас. — Его посылает комиссариат? Мы сейчас редко с ним встречаемся. Все некогда. А мне так часто его не хватает! Люблю я этого горячего человека.

— Нет, весь наркомат просвещения туда переводят. Неужели ты не слышал? Тебе ведь раньше всех все должно быть известно — журналист все-таки.

— Ах, правда, я совсем забыл… Значит, вы остаетесь одни с Юргисом?

— Да, наш дом пустеет. И мне иногда становится так печально, что я места не нахожу. Ведь я, Эдвардас, еще помню свою маму. Потом ушел Пятрас, умер отец, теперь уходит Каролис. И я во всем доме остаюсь совсем одна, только с Юргисом и Тересе. Я иногда хожу по пустому кабинету отца, листаю его книги, смотрю на его портрет, недавно законченный Юргисом, и кажется, что одна моя жизнь уже прошла, что я страшно старая, а начнется ли новая жизнь — неясно, неизвестно. И все так неясно. Там, на Западе, идет война. Немцы, кажется, бомбардируют Лондон, а англичане — Берлин. Страшно, Эдвардас… Я иногда целыми ночами не могу заснуть. Берлин ведь рядом. До него от Каунаса и шестисот километров не будет. А самолет сколько летит в час? Двести? Триста? Недавно мне снился сон: летела огромная жар-птица, и везде на ее пути падали мертвые люди, горели дома, увядали сады, валились обгоревшие деревья. Скажи — не коснется ли нас эта птица своими пламенными крыльями? Скажи, Эдвардас, — ты ведь много знаешь.

— Не знаю, Эляна, — ответил Эдвардас тихо, не двигаясь, все еще всматриваясь в синее небо. — Никто не может предсказать будущее.

Далеко, еле слышно, прокатился гром. Эляна вздрогнула.

— Слышишь? Как будто далекие удары войны… Может… — сказала она.

Эдвардас сел и прислушался. Ничего больше не было слышно. Он посмотрел в глаза Эляны — они потемнели, в глубине их прятался страх.

— Успокойся. Тебе только показалось. Я даже думаю, что это не гром, а просто по опушке прошел ветер.

Эляна улыбнулась.

— Как хорошо ничего-ничего не думать, отдаться вечному движению природы, которая баюкает тебя, как младенца… Как хорошо утонуть в ней, слиться с этими деревьями, травой, мхом и чувствовать себя частицей природы, воздуха, солнца, ветра… И не думать о войне…

— Меня тоже иногда охватывают такие мысли. И все-таки все мы — дети этой земли, наше сердце любит и страдает, тоскует и жаждет, наши руки работают, ноги ходят по земле, и мы не можем выключиться из повседневной жизни даже на день, на час, на короткое мгновение.

Эляна сидела задумчивая, погрузившись в себя, и казалось, она совсем не слышит слов Эдвардаса.

— Когда я была маленькая, — сказала она, — мне казалось иной раз, что я не девочка, а цветок пиона, и было страшно, что я так и останусь цветком. А потом я снова чувствовала себя маленьким человечком, мне становилось легче, страх проходил, и раз мама мне сказала: «Элянуте, ты моя хорошая девочка, ты всегда будешь девочкой, а не цветком пиона». И мне стало очень хорошо.

— Интересно, какая ты была в детстве? Я помню тебя два, три, кажется, даже четыре года назад, но какой ты была совсем маленькой — никак не могу представить.

— Я была толстушка, понимаешь — круглое личико, надутые губки и вся кругленькая. Мне кажется, я тогда была очень смешная.

— Смешная?

— Да.

— Почему смешная?

— Не знаю. Бывают ведь смешные дети… А ты какой был?

— Я знаю только, что страшно любил лазить на деревья, на заборы. Однажды отец меня высек — стащил с крыши, где я решил прогуляться. Потом — я был драчун. До сих пор помню, как на льду подрался и вернулся домой с окровавленным носом. Вот какой я был.

— Да, мальчики всегда дерутся, — сказала Эляна. — Знаешь, а Каролис никогда ни с кем не дрался. Он любил спрашивать, спорить, но не дрался. Он всегда был такой задумчивый. Я его хорошо помню. А Юргису, наверное, лень было драться. Мне кажется, вот Пятрас мог быть драчуном.

— Пятрас? А где теперь Пятрас?

— Не знаю, Эдвардас. Мы так отошли друг от друга за эти дни! Я даже думаю, что его и в Литве уже нет.

— Да?

— Наверное, он уехал в Германию.

— Знаешь, Эляна, если это так — он поступил глупо. Он ведь офицер?

— Бывший летчик.

— Ну и что же? — Эдвардас даже сел. — Многие литовские офицеры, по крайней мере самая честная их часть, сегодня служат в Красной Армии. Они не повернули оружие против своего народа, и народ принял их искренне, с распростертыми объятиями.

— У Пятраса свои убеждения. Ему было непонятно и чуждо все то, что у нас в последнее время происходило. Я точно не знаю, но как-то чувствую, что он уехал в Германию. У него немка жена, ты знаешь?

— Тогда понятно. А все-таки жаль. Я его близко, правда, не знал, но он мне казался ничего себе.

— Да, он был интересный человек. Только упрямый, очень упрямый. Каролис тоже упрямый, но он теплее, а Пятрас, ты знаешь, как из камня. Однажды я даже подумала, что он, например, может застрелить человека. Знаешь, после смерти отца он так спорил с Каролисом, что казалось, он способен на все…

— Неужели? Тебе так показалось?

— И хорошо, что он уехал. Он не мог здесь жить. Он был непримиримым врагом всего, что любите и во что верите и ты и Каролис.

— А ты?

— Я тоже.

Эляна долго молчала.

— Я думаю, мы должны быть совсем-совсем откровенными, правда? — сказала она и посмотрела прямо в глаза Эдвардасу.

— Конечно.

— Тогда я тебе скажу, что ваши идеи меня очень привлекают. Люди — братья, общество — без классов, без противоречий. В коммунистическом обществе все будут не такие, как мы. Они будут красивые и здоровые, смелые и светлые — без предрассудков, без мелочных чувств, как античные герои, только без мести, ревности, ненависти. Удивительно, правда? Но вот осуществление этих идей меня пугает, Эдвардас. Пока, казалось бы, только мелочи, а сколько людей у нас в нашем Каунасе уже охвачены страхом, даже паникой! Жалуются, что товары дорожают, что в квартирах их стараются уплотнить, что дома будут национализировать, и сотни разных слухов. Наконец, тюрьмы… Раньше в них сидели вы, а теперь сидят другие.

— Но здесь существенная разница, Эляна, — сказал Эдвардас, прерывая ее. — Это совершенно разные вещи. Есть трудящиеся и есть эксплуататоры. Все дело в том, кто кого, кто наверху, кто внизу, кто в тюрьме, кто на воле…

— Правда, Эдвардас. Но я беру с чисто человеческой стороны. Я знаю, в России революция потребовала много жертв. И вот я иногда думаю: стоит ли этих жертв все то, чего до сих пор добились? Объясни мне, Эдвардас, ты ведь больше знаешь, ответь мне.

— Как же мне тебе объяснить, Эляна? — Эдвардас заговорил с жаром. — Революцию делают миллионы людей, а не отдельные личности. Личности, правда, руководят, но они не могут поднять революцию. И никто не спрашивает, нужно или не стоит делать революцию и сколько она потребует жертв. Один строй отживает и рушится, на его месте рождается другой. Старые силы сами не уходят из жизни, их нужно уничтожить силой, другого пути нет, понимаешь? И смешно думать, что сразу, как только свергнут старый строй, начнется рай и никому из тех, кто раньше жил в удовольствии и без забот, не наступят, как говорят, на мозоль. Еще не было в мире революции, которую бы делали в белых перчатках. Это сложный процесс, он касается миллионов людей, всех людей, и кто не идет с революцией, тот идет против нее, и события топчут его и выбрасывают вон. Правда, это строгая и даже жестокая логика, но она такая, и другой быть не может. Неужели эксплуататор отдаст тебе без борьбы, без насилия свою фабрику, банк, поместье? Никогда не отдаст. И вот — для воплощения замечательной идеи приходится применять насилие. Без насилия не обойдется, потому что нужно разгромить тех, кто мешает осуществить эту идею. Понятно?