День рождения — страница 74 из 80

— Завесь окно, — зашептал он. — А потом зажги свечу.

Аполлония поставила на столик свечу, заперла на крючок дверь и, удивленно тараща сонные совиные глаза, села на краешке кровати против мокрого и грязного гостя, усевшегося на венский стул. Она была в папильотках, в полосатом халате, столь знакомом Доленге.

— Ну, Аполлония? — сказал наконец Доленга, беспокоясь, почему она ничего не говорит. — Не ждала меня, что ли?

— И ждала, и не ждала, — сказала она, увиливая от прямого ответа.

— А я, как видишь, вот и вернулся.

— Вижу, — ответила она одним словом.

— Ты не подумай, Аполлония, что я о тебе забыл, — сказал Доленга, почему-то роясь в карманах. — Ты у меня все в глазах стояла. Далеко жил, за Неманом, а бывало, кого только с той стороны встречу, так и спрашиваю, что слышно в Дирвяляй, и все о тебе думаю…

Он смотрел на Аполлонию. Нет, она еще не стара, ей, наверное, около сорока, но Доленга не ошибся, с того времени, как он ее не видел, она, уже и тогда кругленькая, теперь стала толстухой, и свеча освещала ее красное, жирное лицо с тройным подбородком, ее совиные синие глаза под светлыми, невидимыми бровями, громадную грудь и толстые, тяжелые руки. Одной рукой она подперла голову, и пальцы ее походили на жирные колбаски. Нет, нельзя сказать, что Аполлония особенно привлекательна. Нет, нет, ничего такого, что было у Ядвиги Струмбрене, в ней нет. Когда-то, пожалуй, и можно было с Аполлонией, пока Доленга не видел никого получше, но теперь… И все-таки, хотя и очень странно, его судьба, его будущее, может быть даже жизнь, теперь в руках этой женщины.

— Что мужчина, что пес — оба брешут. Не верю тебе, — четко сказала она низким голосом.

— Не веришь? Аполлония, как ты можешь не верить своему Адомелису? Помнишь, Аполлония, как мы тут вдвоем ночи напролет… Скажу тебе: никогда ни одна женщина…

Доленгу прошиб пот. Неужели она действительно изменилась, не верит в его слова? Неужели она его не спрячет? Но вот она встает, ищет ключ, открывает шкафчик и вынимает тарелку с куском дичи. На столик ставит масло, сыр, хлеб.

— Покушай, — говорит она. — Проголодался, наверное…

— Спасибо, дорогая, — Доленга не мог сдержаться и прямо рукой схватил ножку птицы. — Проголодался как пес. Понимаешь, вчера ночью меня чуть не подстрелили.

— Кто?

— Большевики, кто же еще! Они знают, что я им враг. Они костелы собираются разрушить, ксендзов всех зарежут, — он вспомнил, что Аполлония всегда была богобоязненной. — И Литву они упразднят, по-литовски запретят разговаривать, — намазывая хлеб маслом, рассказывал Доленга. — А выпить нечего? Бежал — во рту пересохло.

Аполлония вынула из шкафчика пузатую граненую бутылку и поставила на стол. Поставила две зеленые приземистые рюмки. «Все те же!» — просияв, подумал Доленга. Рюмки напомнили ему проведенные здесь вечера.

— А ты не выдумывай, — сказала Аполлония, наливая в рюмки какую-то настойку, — У нас на этой неделе было собрание. Все объяснили. И учитель говорил, и агроном, и из Каунаса приезжали. Не так страшен черт, как его малюют. Землю же людям дадут. И никаких костелов не будут разрушать, понятно?

— Землю! Землю! — передразнивал Аполлонию Доленга. — Чью землю будут давать? Пятраса Карейвы, Лёнгинаса Клиги и других. А Клига же твой родственник.

— Родственник! — зло сказала Аполлония. — За три года жалованье не плачено. Тоже мне родственник!

— А ну их! — сказал Доленга, стараясь не показать, как удивили его эти слова. — Выпьем, что ли? — Он поднял рюмку, и Аполлония увидела знакомый серебряный перстень с черепом. — А я вот буду бороться за свободу Литвы, — добавил он.

Крепкий напиток горячей струей пробежал по телу. Выпила и Аполлония, чокнувшись с ним, — это был добрый знак, он показывал, что Аполлония хоть и ворчит, но понемногу отходит.

— Может ли быть, — сказал Доленга, покончив с птицей и поглядывая на женщину, — может ли быть, Аполлония, что ты — с большевиками?

— Ни с большевиками я, ни с кем там еще, — ответила Аполлония. — Ничего они плохого не сделали, эти большевики.

— А я? Я же к тебе прибежал прятаться. Вот попаду в их лапы — кончена моя жизнь, Аполлония. Они меня к стенке поставят — и пиф-паф. Ясно? Не поцеремонятся…

— За что это они так с тобой, Адомелис? — уже помягче заговорила женщина, снова наливая рюмки. — Что ты им плохого сделал?

— Плохого? Ничего. Как будто только за плохое люди плохим воздают… То-то и есть, что за хорошее, а не за плохое. Я всегда ненавидел большевиков, еще при Сметоне. Шаулисом был. Вот и ненавидят меня, как патриота. А где господин Клига?

— А я откуда знаю, где этот подлец? — сказала женщина. — За три года жалованье не плачено. Наверное, в Пруссию удрал, а может, в Каунасе шляется, бог его знает.

«Странное дело, — подумал Доленга, — я решил произвести впечатление на эту дуру, рассказывая о жестокостях большевиков, а у нее, видите ли, свои философии. И Клигу ненавидит. Раньше ни слова против него не говорила… Известно — боялась, а теперь, видите ли, никого не боится, свободу почувствовала».

— Послушай, Аполлония, как ты думаешь устроиться, если господина Клиги не будет, а? — спросил Доленга, выпив еще рюмку.

— Я-то не пропаду, — сказала Аполлония. — Дело же знаю. Мне уже предлагали место в ресторане в Вилкавишкисе. И в Кудиркос Науместисе место есть. Не пропаду.

— А знаешь, Аполлония, хочешь или не хочешь, мне обязательно надо у тебя пожить. Может, месяц, а может, и два — не знаю. Меня теперь разыскивают. Если найдут…

— Живи, коли хочешь, — сказала Аполлония. — Поселись вон в той комнатке. Туда никто из чужих не ходит.

— Послушай, Аполлония, — сказал Доленга, снова хватая ее большую, жирную руку. — А как с радио? У тебя, кажется, был, помнишь, такой аппаратик, с наушниками?

— Радио у меня есть, — ответила Аполлония. — И прошлым вечером слушала — очень красиво пел какой-то артист. Как раз и батареи новые мне привезли. Знаешь, Йонас Валинчюс — он у нас в поместье на все руки мастер.

— Отлично, — сказал Доленга, целуя руки Аполлонии. — Очень хорошо. Понимаешь, мне важно знать, что делается на свете. Ведь будет война, слыхала?

— Люди всяко говорят, а я не верю — и все, — сказала Аполлония. — Кто тут у нас будет воевать? Воевать — воюют, только не у нас.

— Кто будет воевать? — усмехнулся Доленга. — Гитлер будет воевать. Он выгонит отсюда большевиков, и снова будет по-старому.

Аполлония недоверчиво посмотрела на Доленгу.

— У нас люди войны не ждут, — сказала она. — Зачем эта война? Теперь людям будет легче жить.

«Снова за свое! — думал Доленга. — Странная баба, ей-богу… Однако не стоит с ней ссориться».

— Ну, так я тебе постелю там, в той комнатке, на кушетке, — сказала Аполлония и зевнула.

— Нет, нет, Аполлония, — сказал Доленга, — ты уж не беспокойся. Я так к тебе спешил… Ты ведь не забывала своего Адомелиса?

И, обняв широкие плечи Аполлонии, он поцеловал ее. Аполлония не сопротивлялась. Потом он задул свечу.

Адомас Доленга жил у Аполлонии в свое удовольствие. Целыми днями он спал, ел цыплят, пил чай, свежее молоко и недели через две стал грузным и сонным. Чувства Аполлонии, не было никакого сомнения, снова возродились, и она, как видно, делала все, чтобы только ее Адомелис был доволен и никуда больше не убегал. Лежа на кушетке во второй комнате, которую Аполлония, уходя из дому, запирала на ключ, целыми днями он слушал радио. Приемник, правда, был очень плохой. Доленга слышал почти один только Каунас. Музыка помогала убивать время и, как он говорил, успокаивала нервы, но известия его не радовали. Из Каунаса много передавали о Народном Сейме, о демонстрациях, он узнал, что его враг Пранас Стримас заседает в Каунасском театре; потом говорили о Москве, о сессии и все чаще — о разделе земли. На Западе шла война, но о войне в Литве ничего не было слышно. И это иногда прямо-таки бесило Доленгу.

Гнуснее всего, что он был отрезан от всего мира. Он знал, что в Литве, несомненно, даже совсем недалеко, может быть тут же, в Дирвяляйском поместье или окрестных деревеньках, есть враги новой власти, которые теперь сидят тихо и выжидают, пока смогут выйти на дневной свет и предъявить счет кому полагается. Доленга не сомневался, что это время приближается, но ему становилось все тяжелее ждать. Если бы он мог связаться хоть с таким умным человеком, как Алоизас Казакявичюс (если тот еще не попал в руки большевиков), было бы совсем иначе. Тогда сразу бы узнал, что делать, и эта сытая, но нудная жизнь кончилась бы. Ведь правда, он живет, как в тюрьме. Аполлония даже его горшок сама во двор выносит. Он уже совсем отвык ходить — в комнатке так мало места. Правда, Аполлония изменилась в лучшую сторону. Ежедневная пропаганда Адомаса делала свое, Аполлония наконец убедилась, что большевики — звери. Если они хотят поймать и расстрелять ее Адомелиса, это действительно страшно, страшнее всего, и она не может их любить, хотя они разделят поместья и совершат другие добрые дела для простых людей, как тогда рассказывали на собрании.

Наконец и жизнь в запертой комнате, и цыплята, и ласки Аполлонии так надоели Доленге, что он все чаще подумывал о побеге. Может быть, лучше всего унести ноги куда-нибудь в Вильнюсский край? Но куда? В Муснинкай мать все еще была жива, но туда его не влекло — мать жила с огорода и коровы, а он уже привык к жизни получше. Там найдется несколько друзей детства, только связи давно порвались, и вряд ли можно их наладить заново. Чего доброго, беднота в Муснинкай тоже поддерживает большевиков. Даже наверняка поддерживает, — почему бы им не поддерживать? Еще меньше привлекало Доленгу его старое место службы — там ведь тоже, конечно, собираются делить поместье, а хозяйка, как он слышал, умерла еще в прошлом году. Друзей там у него не было, батраки его не любили, потому что он, хоть и был тогда еще совсем молодым, чтобы угодить помещице, заставлял их работать как полагается.

Нет, нет, все пути отрезаны, надо подумать, как на долгое время устроиться в этих местах. Во-первых, ему нужно наладить связь с кем-то из здешних деятелей подполья — с Йовайшей, с Казакявичюсом, с отцом Иеронимасом. Но увы, только Казакявичюса он знал ближе, и то в последнее время, когда жил у Струмбрене. Однако ведь Йовайша должен был его помнить — он не раз бывал в Скардупяй, даже продал мерина Пятрасу Карейве. Доленга несколько раз возил из Скардупяй лен на его фабрику. Наконец, Йовайша может его помнить по союзу шаулисов. Конечно, это человек совсем иного склада, чем Пятрас Карейва. В нем нет ничего барского. Но Йовайша сразу понравился Доленге: изворотлив как уж, и, наверное, дьявольски хитер. А выглядел он, как помнит Доленга, совсем молодым, хотя, как рассказывали, уже отслужил в армии и поработал в полиции начальником участка. Когда-то он или, точнее говоря, его отец имел у Немана среднее хозяйство — около двадцати га. Сын докупил еще столько же, потом