— Отец! Домой иди! Гости приехали!
— Какие гости? Чего им нужно? — крикнул в ответ Стримас.
— Тебя… Говорят, дело есть.
Стримас передал плуг Трячёкасу и отправился в поместье.
Во дворе, неподалеку от батрацкой, стояла легкая бричка, запряженная бойкой лошадкой, но вокруг никого не было видно.
— Где же гости? — спросил Стримас у дочери.
— Наверное, в дом зашли, — ответила дочь. — Втроем приехали.
— А кто они такие?
— Сам увидишь.
Стримас открыл дверь и сразу, как будто его по голове ударили, остановился у порога. Он увидел Раугалиса. С ним приехали оба сына. Раугалис сидел на скамье, положив на стол шляпу, широко расставив ноги, и покуривал маленькую прямую трубку. Старший сын сидел рядом, а младший, красивый, смуглый, лет двадцати парнишка, стоял и смотрел в окно. Когда Стримас открыл дверь, Раугалис поднял голову и уставился на него маленькими черными глазками.
— Я узнал, — сказал Раугалис так тихо, что даже странно стало Стримасу, который прекрасно помнил сильный, зычный голос этого человека, — я узнал, Стримас, что ты теперь председатель земельной комиссии. А врач Виткус, как мне сказали, в волостной комиссии. Это верно?
— Верно, — ответил Стримас и почувствовал, как задрожали его руки. Подумать только — он пришел к нему, этот человек, который столько лет топил его, расставлял ему сети, давал взаймы и сдирал бешеные проценты, который мучил его, пока в конце концов не отнял землю и дом!
— Вот что, дети, — сказал Раугалис, — идите погуляйте. У нас с соседом серьезный разговор.
Сыновья Раугалиса вышли из избы.
Стараясь скрыть свое волнение, Стримас сел на скамью. Сапоги Раугалиса были в пыли, костюм потертый, но добротный, еще ни разу не заплатанный, и Стримас, посмотрев на свои домотканые штаны, подумал, что напрасно не надел лучший, купленный в Москве костюм. Он вспомнил все обиды, нанесенные ему Раугалисом, и снова проснулась ненависть, годами разъедавшая сердце, как глубокая, гниющая рана.
— Я с сыновьями приехал, — тихо сказал Раугалис, — чтобы ты, сосед, сразу видел, какое дело. Видишь, парни на загляденье. Адольфас вернулся из армии, в этом году женю. Вот и хочу ему отрезать от своей земли двадцать гектаров. Понимаешь?
— Ну что ж, режь, если хочешь, — мрачно сказал Стримас.
Раугалис помолчал.
— Резать-то я бы отрезал, — наконец сказал он, — была бы моя воля. Но знаешь, сосед, времечко изменилось. Теперь ты все можешь, а я — нет.
— Небось думал, что всегда будешь делать, как тебе заблагорассудится? — процедил Стримас.
Раугалис продолжал:
— Не думал, что настанет время, когда придется у тебя просить… милости. Знаю, что я тебе не товарищ.
— Правильно говоришь, Раугалис, — сказал Стримас. — Товарищем ты мне никогда не был.
— И все-таки, как видишь, я к тебе приехал. Хочу, чтобы установленную властью норму — тридцать гектаров — оставили мне, а остальную землю — по двадцать гектаров разделили между Адольфасом и Зенасом. Понимаешь?
— Понимать-то я понимаю, — ответил Стримас. — Тебе, выходит, обмануть власть рабочих и крестьян захотелось? С первых же дней хочешь ей очки втереть, а?
— Напрасно, сосед, горячишься, — сказал Раугалис, раскуривая потухшую трубку. — Зачем такие слова — «обмануть», «очки втереть»? Дело-то ведь простое. Какой тут обман? Ну, возьмут мою землю другие — чем они будут ее обрабатывать, хотелось бы знать? Ведь и тягло нужно, и инвентарь. А где они семена достанут?
— У тебя не попросят, — как показалось Раугалису, зло и сурово сказал Стримас.
Раугалис затянулся, выпустил из ноздрей дым и продолжил:
— Давай поговорим, Стримас, как люди, как добрые католики. Зачем вам так мельчить хозяйство? Голода, вот чего вы дождетесь! Пока что вы хозяев обираете, потом еще колхозы устроите, насильно всех сгоните к одному котлу за похлебкой. И зачем все это? Литва голода не знала, у всех хлеб был.
— Да, — сказал Стримас, глядя прямо в глаза Раугалису, — ты, Раугалис, никогда голода не видел. А знал ты, как жили в твоей деревне те, у кого земли поменьше? Которые спину гнули на тебя, на Квядараса и на других богатеев? Что́ их дети ели? Снятое молоко да мякину — и то не всякий день. О мясе я уж не говорю — целыми месяцами не видели. В тряпье ходили, от зари до зари работали, чтобы такие, как ты, были сыты. Скажешь, не правда? Скажешь, я вру?
Раугалис поднялся со скамьи.
— Ну, хорошо, что было, то прошло, — сказал он. — Может, и ты кое в чем прав, сосед, хотя я своих работников никогда голодом не морил. Кто у меня работал, тот и ел и одевался. А теперь коротко скажу. Ты, Стримас, нынче все можешь. О тебе в газетах пишут. Будь человеком, помоги. Знаешь что — если хочешь, возьми у меня эти двенадцать гектаров, которые я тогда отобрал у тебя за долги. Даром отдаю. Заплатить не потребую. Только другие оставь. Как брата, прошу, сосед. Пойми — нелегко мне, старику, перед тобой тут… Будь человеком, сосед, — оба же католики, перед богом отвечать придется. От смерти под горшком не спрячешься.
Стримас чуть не рассмеялся.
— О боге вспомнил? — сказал он. — Поздновато, сосед! Вот когда меня из дома выгонял, надо было о боге помнить.
Он видел, как сейчас: Раугалис стоит у его порога, расставив ноги в блестящих сапогах, и, почему-то не решаясь войти в избу, говорит: «Что поделаешь, сосед… Все в руце божьей. А земля и изба теперь мои. И попросил бы тебя, сосед, в три дня отсюда выселиться, потому что избу я продал на снос, за ней из местечка Розенас приедет, а пахать уже мои мужики посланы. Ты не сердись, Стримас, все в руце божьей, без бога и волос не упадет…»
Теперь Раугалис говорил:
— Ну как, не согласен? Все двенадцать гектаров хоть сегодня бери. Я знаю — как ты скажешь, так другие и сделают. Теперь тут все тебя слушаются, а в Шиленай — Виткуса. Я знаю. Если хочешь, могу еще и деньгами сотню-другую добавить.
— Сотню? — не выдержав, закричал Стримас. — А может, тысячу? Может, несколько тысяч? А?
Раугалис попятился к двери и зашипел:
— Нате, подавитесь, подавитесь моим по́том! Только это еще не конец… Еще увидишь!
Потом Стримас услышал, как он звал сыновей, и вскоре за окном по вымощенной части двора прогремела бричка.
Марите вошла в избу.
— Знаешь что, отец, — подняла она к отцу синие доверчивые глаза, — старший Раугалис, Адольфас, мне не очень нравится. А вот Зенас — замечательный парень. Такой шутник — прямо ужас! В воскресенье в ихней деревне будет вечеринка. Зенас меня приглашал. Пустишь, отец? — и, не дождавшись ответа, спросила: — Что с тобой? Может, Раугалис снова что-нибудь плохое сказал?
Стримас ничего не ответил дочке и вышел во двор. Была пора обедать, но с полей еще не возвращались, даже землемеры, городские люди, и те забыли о времени. Марите удивленно передернула плечами, забросила на спину косы, подумала: «Наверное, что-нибудь серьезное…» — и стала собирать на стол.
35
Если ты не хочешь тенью пройти через жизнь, ты должен мучиться и радоваться, любить, думать, действовать, трудиться и создавать», — писал в своей тетради Эдвардас.
«Перед нашим поколением встала великая задача — построение социализма.
Еще недавно, когда мы с Каролисом сидели в тюрьме, эта задача казалась нам обоим простой и легкой, хотя теоретически мы и знали, как она сложна. Казалось, достаточно выйти на свободу, казалось, достаточно свергнуть буржуазный строй — и потом, как говорят в народе, все пойдет как по маслу. Энтузиазма у наших рабочих, крестьян и части интеллигенции хоть отбавляй. Но я очень быстро почувствовал силу старых предрассудков, темноты. Это страшная сила, удивительно живучая. И по-звериному жестокая.
Прошла целая неделя, но я до сих пор не могу оправиться от потрясения.
Меня вызвали в редакцию очень рано, в необычное время. Когда я открыл дверь, только рассветало.
Мне дали машину и приказали как можно быстрее поехать в Шиленай. Редактор сразу не сказал, что там. Но у него так дрожали руки, что я понял — там случилось что-то очень страшное, — и сам спросил:
— Товарищ редактор, что там?
— Сегодня ночью убили врача Виткуса.
Я застыл на месте. Виткуса! Нет, нет, неправда!.. Я вспомнил этого хмурого, но такого душевного человека, вспомнил, как он нас встречал, как мы у него завтракали. Несколько дней назад я его видел в Каунасе. Не может быть! Это какая-то ошибка или недоразумение. Виткуса любили люди. Грабители? Но ведь у врача не было никакого имущества, это все знали…
— Мне только что сообщили. Поезжайте туда, посмотрите, — сказал редактор.
И я поехал.
Уже совсем рассвело. Когда машина поднималась на гору за Вилиямполе, взошло солнце. Мимо летели дома, деревья, телефонные столбы, и я чувствовал, как торопливо, мучительно, беспокойно бьется мое сердце. Курил сигарету за сигаретой. Нет, нет, это, несомненно, недоразумение! Вот приеду — и выяснится, что это ошибка, что редактора ввели в заблуждение…
Когда мы въехали в местечко, показалось, что жизнь здесь идет, как обычно, только на улице, у дома, в котором жил врач, собирались люди. Меня кто-то узнал и без слов пропустил вперед. Открыв калитку, я вошел в садик и по знакомой дорожке, выложенной цементными плитами, пошел к дому. Милиционеру, который стоял у двери, показал удостоверение от газеты, тот внимательно посмотрел на меня, что-то подумал, спросил:
— Товарищ из Каунаса? — и пропустил.
Он еще добавил:
— Комиссия только что ушла в волость…
Комнаты, очевидно, остались нетронутыми. В прихожей, где когда-то нас встретила жена врача, теперь на полу лежала женщина. Вначале я ее не узнал. Она лежала ничком, странно скрючившись, откинув в сторону правую руку, и в лужице крови валялся маленький металлический подсвечник, а рядом с ним — свечной огарок. Лица женщины не было видно, но я понял, что это жена врача. Ее, скорее всего, разбудил ночью стук в дверь, и ей показалось, что кто-то приехал звать врача к больному. Света, наверное, не было (когда мы с Андрюсом жили в Шиленай, свет постоянно гас и после часа ночи вообще не горел). Женщина, наверное, зажгла свечу и пошла открывать дверь, и тут… боже мой, боже мой! Я смотрел на ее труп,