— Говорит Самель. Я не помешал?
— Ты что, не смотришь детектив?..
— Какой детектив?
— Знаешь, это сделала парикмахерша. А ты как думаешь? Она не кажется тебе подозрительной?
— Кто ее знает, может быть.
Такого взволнованного голоса я у Бухалы не слышал. Даже по телефону я чувствую, с каким напряжением пялится он на экран, судорожно впитывая кадр за кадром.
— Тут достаточно простой дедукции. У инженера алиби. И у привратника. Только парикмахерша ничего не может доказать. И потом, кто еще, кроме нее, станет носить при себе бритву?
— Она что, из мужского зала? — неуверенно произношу я, лишь бы не молчать.
— Парикмахерша, и все. Почем я знаю, где она работает! Ты только взгляни на нее — как сложена! Классические пропорции, будто сошла с полотен старых мастеров. Да, скажу я тебе…
— Спокойной ночи.
— Ты что-то хотел спросить?
— Нет. Оставим разговор до завтра.
— Ты что-то хотел?
— Пожалуй, ты прав, товарищ Бухала. Это парикмахерша. Как пить дать.
Я кладу трубку. На меня словно повеяло атмосферой парикмахерской. Сладковатая березовая вода. Резкий запах помады, дешевого порошкового шампуня, пенящегося, будто семиградусное пиво. Щелкают тупые ножницы, стригут проволоку волос, хлопают грязные салфетки, одним махом избавляясь от темных и сальных клочьев.
«Взяли меня, молодца, во солдаты…» Бритва скребет, будто мышь в толстом мучном мешке. «Мышей развелось! Павол, отрежь кусок от прошлогоднего сала, прицепи хорошую приманку. Господи, только бы больше не расплодилось!» — «Отрежу, мама, отрежу. Целый кусище, пускай бедняжки полакомятся, попируют».
Я высовываюсь на улицу. Ночью город выглядит совсем не так, как днем, кажется меньше и уютнее. Огни сокращают расстояние, и с пристани отчетливо доносится вопль пароходной сирены. Речные пароходы по любому поводу рыдают так жалобно, словно налетели на айсберг и неумолимо идут ко дну. «Спасите наши души». Последним покидает судно капитан. А кто уходит первым?..
«Поезд отправляется со второго пути…» Это было давно. Я стоял у окна и под свист пара и стук шатунов вслушивался в гнусавый женский голос, раздававшийся из станционного репродуктора. Я без вещей, при мне лишь небольшая полотняная сумка, в которой, по существу, нет ничего для вступления в новую жизнь. Все осталось дома. Мне не хотелось производить впечатления деревенщины, отправляющегося завоевывать неведомый новый мир, весь страх перед которым сосредоточен в руке, судорожно сжимающей ручку чемоданчика — последнего прикосновения его прежней жизни. Я уезжал с таким легкомысленным, несерьезным настроением, словно делал это уже десятки раз.
— Молодой человек, вы не поможете мне?
— С удовольствием.
Чемодан неподъемный, и старик разминает затекшие пальцы.
— Мне бы вашу силу… Да, мне бы ваши силы…
— Я поставлю вон туда на полку.
— Студент?
Я краснею. Вот меня и разоблачили.
В вагоне духотища.
Когда тебе за двадцать, не хочется начинать с азов. Когда руки у тебя в машинном масле, а под ногтями грязь, неохота привыкать к мертвящей тишине аудиторий и старательно выбривать щеки.
— Поедешь учиться, так мы решили и выбрали тебя.
— Это почетное поручение.
— Надеюсь, ты нас не подведешь.
Меня похлопывают по плечу и утешают, словно я отправляюсь на тяжелую и рискованную операцию.
— Не забывай нас.
— Не загордись потом.
— Держись.
Ну что я все время думаю о прошлом? Почему я все время убеждаю себя, что предложение Бухалы не попытка выйти из затруднительного положения, а естественная смена караула, искрение проявленное доверие? Рядом что-то сдвинулось с места, что-то рушится, будто карточный домик, и лишь наши юношеские идеалы светят искорками надежды. Сменяется не только караул. Порой начинает казаться, что меняются и истины: то, что вчера имело силу, сегодня уже выходит из обращения, да и сегодняшняя истина, глядишь, не выдержит до завтра. Но можно ли изменить правду? Моя правда — это революция. Звучит немножко по-школярски и патетически, а в данную минуту и вовсе чудно́, но я не представляю себе жизни без веры в эту правду, я не могу отказаться от своей мечты, потому что от мечты может отказаться лишь человек, который сроду не мечтал.
— Ты спишь?
— Нет.
Вернулась Жофи.
— Ты не сердишься?
От нее пахнет духами «Лаванда», которыми она душится в исключительно торжественных случаях.
— Поставь цветы в вазу.
— Это было ужасно.
— Угу.
— Сплошное хвастовство блестящими карьерами. Ужасно.
— Придется тебе к этому привыкать.
— Знаешь, среди всех этих свежеиспеченных директоров, доцентов, шеф-редакторов и главных замов мне было до тошноты невыносимо.
— Прими кинедрил. Это помогает, когда летишь в самолете. Спишь как убитый.
— Я не хочу спать как убитая.
— Танцы были?
— Нет.
— А пили что?
— Завидуешь?
— Ложись.
— Ты ждал меня?
— Нет.
Это короткое «нет» ставит ее в тупик. Она подходит ко мне и пытается обнять:
— Ну скажи, что ты меня ждал.
— Я размышлял.
— Мое предложение остается в силе. Завтра мы можем пойти в Национальный комитет. Сделаем все тихо. Без всяких церемоний.
— Не знаю, вырвусь ли я завтра. У меня прорва дел.
— Я знаю, ты очень занят.
— Дождь идет?
— Нет. С чего ты взял? Ясная, светлая ночь.
— Звезды светят?!
— Расскажи мне сказку.
— Сказку?
— Ту, что рассказывал когда-то.
— Жила-была на свете одна принцесса. И ее сожрал дракон.
— Ты меня не любишь.
— Знаешь, что стало с драконом?
— Ты меня уже совсем не любишь.
— Заколка, что была у принцессы в волосах, застряла в глотке дракона, и он подавился.
— Это все?
— Все. Спокойной, ночи.
Жофи потихоньку напевает мелодию, которую я раньше не слышал. Я начинаю ревновать. До утра еще далеко.
8
Вот уже вторую неделю я директор. Мое назначение все восприняли на удивление спокойно. На церемонии введения в должность Виктор Раух, не переставая, улыбался, а напоследок даже радушно меня облапил. Рената послала мне воздушный поцелуй. Бухала держал пространную речь о необходимости менеджеров. Адам Кошляк дремал. В последнее время он жалуется на пониженное давление, и нередко можно видеть, как он сидит с закрытыми глазами.
В кабинете директора мне неуютно. Меня сковывает сложная система телефонной связи. Я не могу привыкнуть к пульту со множеством кнопок и почти каждый разговор прерываю по неловкости. Рената с материнской терпеливостью обучает меня, поясняя значение световых сигналов и каждой кнопки.
Я вполне отдаю себе отчет в том, что мой покой — кажущийся. Это затишье перед бурей, в любую секунду может произойти взрыв. Все раскалено, как жерло вулкана.
Я отменил решение о расторжении договора с журналом Фиалы. Это был мои первый самостоятельный акт. Все отнеслись к нему со страдальческой усмешкой.
— Прежде я не замечал за тобой сентиментальности, — сказал мне Раух. — Фиала тебе приятель?
— Нет.
— Из-за его журнальчика типография, разумеется, не рассыплется, но ты отдаешь себе отчет, что это значит?
— Конечно.
— Ты создаешь этим опасный прецедент.
И снова молчание. Молчание страшит меня. Никогда еще совещания у директора не были такими непродолжительными. Никто не возражает, никто ничему не сопротивляется. Я распределяю задания, и все. Не успевает растаять сахар в кофе, как все кончено.
В столовой ко мне как-то подсел Белько из наборного цеха. Обычно мы обедаем за одним столом с заместителями, но на этот раз я припоздал, столовая опустела, да и выбор блюд остался весьма ограниченный. Если приходишь сюда к двум, то вроде бы ты уже и не обедать пришел. Персонал смотрит на тебя как на противного нахала, который мешает убираться, вытирать столы, подметать. Правда, этот нахал готов слопать даже помои.
— Слушай, директор!
— Да?
— Ты что, тоже скурвился?
Я, давясь, глотаю кусок расползшегося картофельного кнедлика с укропной подливкой.
— Это почему?
— Потому что позволяешь заводить новые порядки.
— Все идет по-старому.
— Именно поэтому.
— Именно поэтому?
— Почему не стукнешь кулаком по столу?
— Ты считаешь, что от этого будет толк?
— Трусишь.
— А на кого мне стучать кулаком? Разве я могу сейчас кого-либо в чем-то обвинять? Сейчас такая линия.
— Начхай ты на линию. Это не твоя линия.
— Людям охота заработать.
— А мы — мы на этом заработаем?
— Не знаю. Могли бы и мы. Но существуют типографии с новым оборудованием, более совершенным. Так что особых перспектив перед нами нет.
— А дальше? Что будет дальше? Что будет потом, когда мы не выдержим? Почему ты не скажешь этим наверху, что они требуют от нас невозможного? Наша типография спокон веку выпускала небольшие журналы, тонкие брошюры, свадебные приглашения.
— Белько! Ну что ты в этом понимаешь? Не умничай. Без тебя найдется кому соображать.
— Надо жить своим умом. Не будь слабаком и подними шум.
Рядом шлепает по столу мокрой тряпкой старуха Сушенкова.
— Вкусно, пан директор? — шамкает она беззубым ртом.
— Нет, невкусно, — сердито заявляю я, и Сушенкова сразу расстраивается, словно я непочтительно отозвался о ее собственной стряпне.
— Укроп малость подопрел, пан директор. Я уж девчатам говорила. Но ежели привезут, приходится брать.
Белько складывает тарелки на поднос и встает.
— Будет время — загляни к нам.
Я ничего не отвечаю и рассеянно чиркаю вилкой по тарелке, пытаясь зачерпнуть подливку.
— Пан директор…
— Да?
— Не могли бы вы прибавить мне хоть сотню? — вдруг осмелев, обращается ко мне Сушенкова, когда вокруг никого нет.
— Не знаю.
— Через год надо выходить на пенсию, а тут…
— Я погляжу…
С тех пор, как я стал директором, невозможно пройти по коридору без того, чтобы кто-нибудь не попросил у меня прибавки к зарплате. «Если выполним план, будут премии», — отвечаю я всем подряд. Но Сушенкову-то план не касается. Она может и не знать, что у нас вообще есть какой-то там план. Она живой инвентарь типографской столовой и наибольшее удовлетворение испытывает, видя чистые столы и аккуратно расставленные стулья.