т. Они танцуют на задних лапах, им все хлопают, бросают в клетку куски рафинада и ломтики колбаски.
На колоннаде курорта оркестр играет медленный вальс. Раз-два-три, раз-два-три. Бухала в светлом сером костюме и соломенной шляпе стоит под старой липой и наблюдает за фланирующими парами. «Жизнь прекрасна, — твердит он себе. — Жизнь великолепна, когда на небе ни облачка». Он смотрит вверх, но густая листва загораживает вид. И безоблачное небо далеко.
— Кто… кто будет вместо тебя? — Мой вопрос — последняя соломинка, за которую хватается утопающий.
— Я все устроил так, что меня вообще никому не придется замещать.
— Совсем никто?
Бухала пытается изобразить нечто вроде улыбки.
— Все дело в привычке. Сперва человек считает себя незаменимым. Но так он думает лишь первые несколько лет. А потом… потом он все больше убеждается, что его работа вообще не так уж важна. Жизнь идет дальше, хотим мы этого или нет.
Звонит телефон. Бухала выслушивает, что ему говорят, затем произносит своим обычным начальственным тоном:
— Если нет купейных, возьмите плацкартное. Не стоять же мне всю ночь в коридоре. Ясно?
Трубка опускается на свое место, и Бухала обращается ко мне:
— В разгар сезона лучше и не ездить. А другой такой бестолковой секретарши, как моя, наверное, больше нет.
— Счастливого пути.
Бухала раскланивается во все стороны. Колоннада почти опустела, но звуки вальса продолжают литься. Раз-два-три, раз-два-три. Оркестра, правда, не видно. Стулья стоят пустые. Дует ветер и валит медные подставки для пот. Подставки с грохотом опрокидываются.
— Спасибо. — Он протягивает свою мягкую, гладкую руку. — И выше голову! Я буду думать о тебе.
Он и в самом деле не забыл обо мне. Через три дня я получил от него цветную открытку. «Сердечный привет. Здесь чарующе прекрасно». Вот уж не думал, что Бухала любит прочувствованные выражения. На открытке приклеена огромная, надо сказать, поистине «чарующе прекрасная» марка. Медведь. Рената тут же начинает клянчить:
— Можно, я ее отклею?
— Возьмите ее вместе с открыткой.
— Это очень мило с вашей стороны.
— Вы собираете марки?
— Что вы! Откуда у меня на это время… Не я, мой племянник…
— У вас есть племянник?
— Вы очень внимательны.
Жофи на этот счет прямо противоположного мнения. Она заявляет, что с того самого момента, как меня произвели в директоры, я стал невыносим. Пытаясь доказать ей обратное, я предложил пойти в винный погребок. И вот мы сидим в полумраке погребка. Я смотрю, как воск с зеленой свечи капает на грязную льняную скатерть.
— Иногда мне представляется бессмысленным вообще все, — заявляет Жофи. — Нам надо все бросить. Это, наверное, будет самое правильное.
— Ты имеешь в виду свадьбу?
— Нет, вообще все.
— Почему?
Какое-то время стоит тишина, потом ее нарушает маленький тучный скрипач в национальном костюме. Тронув струны указательным пальцем, он доверительно склоняется ко мне:
— Что прикажете, шеф?
— Ничего.
— Ничего?
Он с недоумением оглядывает нас. Я кладу на стол десятку. Пухлая рука жадно сгребает ее.
— Покорно благодарю, шеф.
И скрипка протяжно зарыдала «О любовь…». Запустить бы в него бутылкой!
— Я считала тебя нормальным человеком. Думала, мы поженимся, обзаведемся детьми, и вообще.
— Господи, ну и мечты у тебя!
— Я просто хотела закончить свою работу.
— Закончишь ее, и все будет в порядке.
— Нет, не кончу. Вчера я не сдала квалификационного экзамена.
— Это дело поправимое.
— Знаешь, что мне сказал профессор?
— Да пропади он пропадом, твой профессор.
— Он сказал, что для директорских дамочек наука — вещь совершенно излишняя.
— Можно прожить и без «еров».
— Только не с преуспевающим молодым мужем.
— Ну, ты скажешь.
— Я ненавижу твою типографию. Смертельно ненавижу.
Жофи выпила больше, чем следовало бы. Я опасаюсь, как бы она не начала бить посуду. Она всегда делает это тихо и весьма пристойно. Сожмет рюмку в кулаке — и между пальцев сыплются осколки. Никакого шума, никакого звона. Все нормально, просто лопнул бокал.
Скрипач плавно пританцовывает у нашего столика. «О любовь…» В конце концов, я же заплатил ему.
— Пошли домой, — говорю я.
— Так рано, коллега?
Голос Адама Кошляка. Кошляк стоит за моим стулом и держит под руку жену.
— Разрешите?
Не дожидаясь ответа, он усаживает жену на свободный стул; жена растерянно смеется.
— Сегодня у нас небольшое семейное торжество, не правда ли, Эржика?
— Дома меня ждет работа, — говорю я. — Мне предстоит проштудировать заключение экспертов об изменении производственного плана.
— Дорогой мой директор. — Кошляк не вполне трезв, и каждое его движение преувеличенно подчеркнуто. — Не пренебрегай нами, бедными. Побудь немного с трудящимися.
Жофи истерически хохочет.
— Господи, что у меня за чудовище! Что за чудовище! Он даже в кабаке строит из себя…
Я хотел ее шлепнуть, чтобы привести в чувство, но Кошляк перехватил мою руку.
— Аккуратнее, дорогой мой директор. Не порть нам милое семейное торжество, не правда ли, Эржика? Я вчера вернулся из Парижа. — Это он обращается к Жофи. — Видел выставку Пикассо. Не подумайте, что я совсем уж темный, товарищ Жофи. Я из старой гвардии, правда, Эржика? И всегда занимал видные посты, а сейчас я пан заместитель. Понимаете?.. Куда нынешним мазилкам-халтурщикам до Пикассо! Голубой период. Это как мое. Я тоже люблю безоблачную голубизну. Правда, Эржика?
Жена Кошляка краснеет и с готовностью кивает.
— Понимаете, товарищ, все голубое. И трава. И нос. Ж. . . тоже голубая.
— Адам!
— Жофи, не верь ему. В его словах нет ни капельки правды. Он отродясь не был в Париже. А с тех пор, что я директор, он и подавно никуда не ездит. Я не пускаю. Я все ему запретил.
— Не хвастайся, Павол, ради бога, не хвастайся!
Легкий звук лопнувшего стекла — и на стол падают осколки.
— Осторожно, Жофи, не порежься!
Кошляк закрывает глаза и стонет:
— Я не выношу зрелища крови!
— Этот тип, — рассказываю я Жофи, когда мы сидим в такси, — целыми днями ковыряется на грядках и даже собственным детям не разрешает ходить по дорожке, посыпанной гравием. Ну могу ли я работать с таким идиотом?
Жофи зажимает порезанную руку носовым платком и не отвечает.
10
Жара в этом году наступила непривычно рано. Небо иссиня-голубое, и воздух обжигает, как раскаленное железо. Асфальт на тротуарах плавится, он такой мягкий, что останавливаться и стоять на нем опасно. И все вокруг мелькает в непрерывном движении. Все судорожно спешат, торопятся, чтобы, не дай бог, не приклеиться, не остаться торчать из земли соляным столбом! Спасенье в движении. Но я шагаю не в ногу с остальными, не попадаю след в след. Спиной я ощущаю удивленные и презрительные взгляды.
— Что у нас завтра, Рената?
— Среда.
— Всего лишь среда?
— На среду назначено совещание.
— Никакого совещания не будет, — твердо заявляю я.
— Не будет?
— Вы не хотите искупаться?
— С вами?
— Нет, вообще.
— Боюсь, добром это не кончится.
— Это с какой стороны посмотреть.
— Я не умею плавать и еще, чего доброго, утону.
— Так что у нас завтра?
— Говорю же вам — среда.
Преуспевающий молодой человек. Какой там преуспевающий! Жофи несправедлива ко мне. В последнее время счастье напрочь изменило мне. Но я не сдаюсь. Иногда борьба за счастье — уже счастье. Передо мной минное поле, но я знаю: через него надо пройти. Кто ринулся в атаку, тот не может отступить и вернуться назад в окопы. Мосты сожжены. Остался путь вперед и только вперед, бесконечный путь, с которого свернуть нельзя.
— Ребята, это я, — провозглашаю я, появляясь в наборном. — Черт возьми, думаете, приятно, когда шею трет дедероновая сорочка?
— Выпей с нами, — предлагает Финтяй. — Выпей с нами, директор.
И по кругу идет бутылка с домашней сливовицей.
— Я пришел, чтоб сказать спасибо за вчерашнее.
Вчера было общее собрание. Предложенная Раухом и Кошляком программа не прошла. Минимальным большинством голосов. Я не ожидал такого и воспрянул духом, исполнившись новой надежды.
— Знаешь, — начал Белько, — мне уже приходилось однажды защищать нашу типографию. Двадцать лет назад я нес караул у входа[9]. А я тогда был ого-го! Орел! Ни одна баба не могла устоять передо мной.
— Ладно заливать, — цыкнул на него Финтяй.
— Стоило только улыбнуться которой…
— Чего ж ты не женился в таком разе?
— Не мог же я позволить себе разбить другие женские сердца.
— Кончай вправлять нам мозги, — не унимался Финтяй, перекрикивая грохот машин. — Я тебе не верю.
— И ты мне не веришь? — Белько повернулся ко мне.
— Кто тебя знает, может, и правду говоришь.
В самом ли деле счастье изменило мне? Но и вчерашнюю победу переоценивать не следует. Одно ясно — я не один. Впервые после смерти Страки я не чувствую себя в типографии чужаком, втирушей, от которого все воротят нос. Те, что подняли руку, голосуя против Рауха и Кошляка, поверили в меня. Но теперь на мне тяжелым грузом лежит ответственность, теперь я не смею делать легкомысленных поступков. Строго воспрещается ошибаться. И уж тем более я не могу делать вид, будто на карту поставлены мелочные споры о руководстве типографии.
— Будем здоровы.
— Пей на здоровье.
Сливовица пронимает меня до мозга костей.
— Стоп, не так много.
Финтяй выхватывает у меня бутылку.
— Не бойся, тебе останется.
— Слушай, директор, если чего надо, ты только скажи, — говорит Белько. — Надо будет — пойду, как тогда, двадцать лет назад, когда я был во какой орел и ни одна баба… Ну, понимаешь.
— Понимаю.
Мы смотрим друг на друга, и Белько смеется. Смеются все вокруг, хотя надо быть серьезными.