День рождения — страница 17 из 27

рточки, причем не только на словацком, но и на русском и английском языках, и раздавал их, где только мог. Доцент Томаш Главена, кандидат наук (CSc). Директор. Он участвовал в симпозиумах и конференциях, всюду активно выступал и, хотя завязывание контактов давалось ему туго, вел обширную переписку со своими зарубежными коллегами. Он был уверен, что в кабинете его ждет целая кипа телеграмм из самых разных стран мира с поздравлениями от людей, пользующихся мировой известностью в своей области, и их вес автоматически укрепит его собственный авторитет. Впрочем, только ли в авторитете здесь дело? Он вздрогнул и огляделся вокруг себя; он увидел заснеженную улицу, спешащих на службу закутанных людей, которых в данную минуту не волновало, по-видимому, ровно ничего, кроме желания не упустить свой трамвай.

Кто знает, о чем они думают, пришло ему в голову. У каждого есть какая-то цель. У каждого свое представление о счастье. Кому-то нужно просто доброе слово. Другому — повышенная премия. Но достаточно ли этого? Неужели мы каждое утро бросаемся на штурм только для того, чтобы вечером протянуть руку за подаянием похвалы?

С Ондреем Черноком он встретился на электротехническом факультете, оба были студентами. Они долго обнимались. Вспомнили боксерскую встречу.

«Нос у меня уже в порядке, — сказал Ондрей. — Хочешь вдарить — вдарь, я готов».

«Перчаток нет, — сказал Томаш, — да и охоты особой тоже».

«И у меня нет», — сказал Ондрей.

Они пошли выпить. Вино было кислое, водянистое, но помогло, они опять сблизились. Ондрей предложил пойти в штаб бригады[11].

«В городе летом тоска зеленая, — сказал он. — И я все думаю: что бы такое сделать? Что-нибудь стоящее».

«Ты учишься. — Томаш взглянул на него искоса. — Разве этого мало?»

«Мой отец был партизаном, — сказал Ондрей. — Ему удалось пустить под откос поезд с боеприпасами».

«Сейчас не надо пускать поезда под откос, — сказал Томаш, — Герои никому не нужны».

Они пришли в штаб бригады, и там их назначили командирами взводов. В первый же день, разместившись в деревянных бараках, в которых аромат свежей смолы смешивался с нафталинным духом, исходившим от старых солдатских одеял, они условились, что их взводы будут соревноваться.

Томаш построил свой взвод. В большинстве это были школьники, мальчики и девочки, подростки, и командир вызывал у них трепет. С минуту он испытывал их проницательным взглядом из-под густых бровей, потом сказал:

«Вам ясно, что план нужно перевыполнить?»

«Ясно», — отвечали они хором.

«Из этого вытекает, — продолжал он сурово, — что для вас не существует понятия «рабочее время», есть только норма. Ясно?»

«Ясно», — отвечали они хором.

Норма была жесткая, руки нежные, и работа по рытью котлована, выпавшая на долю взвода Томаша, затягивалась каждый день допоздна. Его вызвали в штаб.

«Не дури, Томаш, ведь они еще дети», — выговаривал ему начальник штаба.

«Мы соревнуемся, — процедил сквозь зубы Томаш. — И они согласились».

«Смысл соревнования не в том, чтобы ободрать ладони, — сказал начальник. — Чернок тоже соревнуется. И в четыре они кончают. Имей совесть, Томаш».

Томашу это не понравилось. Он пошел к Ондрею и попросил показать отчетные цифры. Те соответствовали норме.

«Это невозможно, — сказал Томаш. — Ты жульничаешь».

«Зачем мне жульничать? Но просто копать — мало. Надо при этом думать». — Ондрей постучал себя по лбу.

Томаша взорвало:

«Ты хочешь сказать, что я не думаю! Что я тупица».

«Этого я не говорил», — отрезал Ондрей.

Томаш схватил его за воротничок голубой рубашки.

«Ну ударь, — сказал Ондрей. — Ударь, если думаешь, что это тебе поможет».

«Не ударю, потому что ты калека. С калеками я не дерусь».

Ондрей бросился на Томаша:

«Я тебе покажу, я тебе покажу, кто калека».

Сбежался весь барак. Когда их наконец растащили, у обоих были разорваны рубашки, а лица в крови. На другой день заседал комсомольский суд, и оба были из бригады исключены.

«Ну что, получил, что хотел, — сказал Томашу Ондрей, когда они, собрав рюкзаки, ждали поезда на маленькой станции. — Теперь нас исключат».

Не исключили. Томаш вспомнил о Мартине. После той ночи в общежитии он его не видел, но знал, что Мартин уже не работает на заводе, а окончил какую-то школу и что-то делает в Союзе молодежи. Мартин принял его в большом кабинете. Он вырос и покрепчал, но за полированным столом выглядел неуклюже. Они встретились, как родные братья. Потом Томаш рассказал историю с бригадой. Мартин расхохотался.

«Ты всегда был фантазером, Томаш».

«Что с нами теперь будет?» — робко спросил Томаш, как будто Мартин был ему не двоюродный брат, а незнакомый судья, который должен вынести вердикт о его жизни или смерти.

«А что еще может быть? — сказал Мартин. — Вас отправили домой. Разве этого тебе мало?»

«Нам это запишут в характеристику?» — спросил Томаш напрямик.

«В характеристику? Не знаю, Томаш».

«Не сочиняй, Мартин, будто не знаешь. Человек на твоем месте должен о таких вещах знать. Или ты не хочешь знать?»

Мартин встал — в руке он держал линейку, которой похлопывал себя по ладони, — и нервно прошелся вдоль стола. Потом снова сел.

«Я в самом деле не знаю, что тебе напишут в характеристике. Знаешь, сколько народу у нас сейчас в бригадах? Тысячи и тысячи молодых людей. Если бы я читал все характеристики, мне бы никаких глаз не хватило. А я и так уже без очков не вижу».

Мартин достал из кармана очки в черной роговой оправе и аккуратно протер стекла. Потом надел их и стал совсем уж непохож на двоюродного брата, который когда-то в бомбоубежище разбил керосиновую лампу.

Мартин нам не поможет, думал Томаш. Сейчас в моде принципиальность, а Мартин всегда уважал принципы. В юности, когда еще была жива его мать, он был очень набожен и каждое воскресенье отправлялся в церковь, неся в руках толстый молитвенник. Томаш часто его задирал. И вот однажды в воскресное утро Мартин пришел к нему, бросил молитвенник на стол и начал вырывать из него лист за листом и делать из них кораблики. Когда перед ним набралась целая куча корабликов — десятка два, — он сказал:

«Это все очковтирательство. Больше я туда не пойду».

И рассказал Томашу, что он вызвался прислуживать во время мессы и обнаружил, что священник пьет обыкновенное вино, а после службы они с церковным служкой распивают и то, что осталось в золотом потире, и лица их краснеют.

Свое слово Мартин сдержал и в бога больше не верил. Но, по-видимому, он продолжал жить в системе искусственных понятий добра и зла и противился каждому шагу, уводящему его от них.

Томаш и позднее сталкивался с людьми, дотошно придерживавшимися абстрактных принципов; он называл их честными дураками. Он не мог понять, как это можно, чтобы человек, имеющий право решать, не решал бы вопрос в свою пользу. Еще когда он работал на факультете, сколько раз бывало, что перед вступительными собеседованиями его начинали обхаживать знакомые. Интерес к образованию был огромный, абитуриенты сливались в безымянную массу, и он не видел в том греха, если при прочих равных условиях отдавал предпочтение тем, о которых что-то знал. На собраниях он слышал, конечно, выступления против коррупции и протекционизма, но то, что он делал, нельзя было обозначить как взятку, потому что он ничего ни от кого не брал — это противоречило его морали, ибо и он постепенно разработал собственную систему приказов и запретов. Вступительные собеседования, говорил он знакомым, — это лотерея. Кому-то приходится тянуть номера, и всегда лучше, если при этом у него не завязаны глаза.

Мартин им не помог, но Томаш с Ондреем все-таки доучились. Томаш остался на факультете, Ондрея распределили «в поле», как тогда было принято выражаться. Именно к тому времени относится знакомство Томаша с Беатой. Он заметил ее на первом же семинаре, который вел на третьем курсе. У нее были светлые волосы и толстые губы. Они гуляли почти год, и это были лучшие месяцы его жизни. Взявшись за руки, бродили по паркам, целовались, каждую субботу танцевали в Девине. Потом она осталась у него до вечера воскресенья; когда он проводил ее до общежития, она всем объясняла, что ездила к родителям в Тренчин. Этот маленький обман очень ему в ней понравился. Он настраивал его на восприятие какого-то иного мира, где девушки были девушками и с наступлением темноты не выходили из родительского дома.

И вдруг — как гром среди ясного неба. Об этом писали все газеты. Была раскрыта крупная афера, связанная с хищением мяса. Отец Беаты работал на бойнях и был одним из главных обвиняемых. Беата в тот вечер плакала. Они сидели на скамейке в парке, и она все повторяла:

«Это конец, это конец».

«Такова жизнь, — сказал Томаш. — Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. И осколки от разбитого кувшина не всегда приносят счастье».

«Я об этом не знала, — сказала Беата. — Не имела никакого понятия».

«Отцов мы себе не выбираем», — сказал Томаш.

Взвесив все основательно, он через три дня объяснился с ней.

«Видишь ли, Беата, — говорил он, — ты должна признать, что я только начинаю. Передо мной открывается путь в аспирантуру, и я не могу себя связывать. Если бы мы поженились, тебе пришлось бы вести жизнь, полную невзгод и самоотречения. Если человек хочет чего-то добиться, ему нельзя разбрасываться. Он не может быть одновременно хорошим специалистом и хорошим отцом семейства. По крайней мере вначале».

Беата не защищалась. Она все поняла, хотя он и не сказал ей прямо. Не сказал, что брак с дочерью расхитителя мог бы испортить ему анкету, так что его и в аспирантуру не приняли бы.

«Прощай», — сказал он придушенно, как будто, сам поймав себя на воровстве, оправдывался врожденной клептоманией. Он уже тогда подумывал о Вере. И не только потому, что ее отец в отличие от отца Беаты был деканом факультета и его, Томаша, непосредственным начальством, но и потому, что Вера никогда не проявляла к нему интереса, более того, явно его игнорировала.