«Тебя никто и не отвлекает», — сказала недоуменно Вера.
«Я больше не могу, — сказал он со вздохом, — я больше не могу. У меня ничего не получается».
«От меня тебе вряд ли будет помощь, — сказала она, — но не думай, что в кандидатской диссертации открывают Америки».
«Знаю», — сказал он с благодарностью.
«Так чего же ты хочешь?»
«Твой отец хочет от меня чуда».
«Чепуха, — успокаивающе сказала Вера. — Я его знаю. Он строг, но чудес не ждет».
«Так почему он мне не верит? Почему не поможет мне?»
Томаш сознавал, что все глубже залезает в ловушку. Если сначала он видел в Барте точку опоры, залог своей успешной карьеры, то со временем стал понимать, что ситуация скорее обратная: многие коллеги сразу его обошли, добились первых успехов, росла их уверенность в себе, укреплялось общественное положение. Он же топтался на месте. Именно потому, что Томаш был Вериным мужем, Барта с недоверчивостью принимал каждую его инициативу.
«Люди всякие есть, — сказал он как-то, — если я не буду критичен по отношению к тебе, они будут критичны по отношению ко мне».
Томашу все было ясно: позицию Барты он не мог назвать принципиальной. В ней был лишь страх за собственную репутацию. Боязнь того, что о нем подумают другие. Тогда он ставил ему это в упрек, теперь он его понимал. С чего бы человеку все время беспокоиться о том, что скажут другие? Но можно ли жить без оглядки на этих других? Можно ли жить только сам по себе? Он стиснул зубы. Но он так же хорошо понимал, что нельзя всю жизнь прожить со стиснутыми зубами. Должен настать момент, когда ему удастся наконец отвалить камень, и он погрузит голову в чистый источник, и станет большими глотками пить воду за все дни жажды и страданий. Но чем старше он становился, тем меньше в это верил. И все-таки он не терял надежды, что настанет час жатвы, час, когда он сможет сказать: вот мои накопления, припишите к ним проценты, высокие, заслуженные проценты. Но час жатвы все не приходил, и он начал склоняться к мысли, что, возможно, и этот час придуман человеком, как придумано им рождество, для того чтобы предаться краткой и ограниченной иллюзии о бесконечных щедротах и безграничном изобилии.
После защиты кандидатской диссертации он устроил в своей двухкомнатной квартире в панельном доме небольшой прием. После обеда и до самого вечера резал рогалики, которые Вера превращала в сандвичи. Пришел и Мартин. Вид у него был усталый, он постарел. Когда гости стали расходиться, Томашу удалось его задержать.
«Давно мы не виделись», — сказал он ему.
«Ты все такой же неуемный? — Мартин пошел в атаку. — Диплом в кармане, жена, квартира, положение. Чего тебе еще?»
Томаш не ожидал атаки. Видимо, собрание, на котором Томаш выступил против Зеленого, оставило в памяти Мартина неизгладимый след.
«Что же мне тогда говорить? — продолжал Мартин. — Я и жениться не успел».
«Тебе стоит только захотеть, — помолчав, сказал Томаш, — только захотеть, и у тебя будет все».
«Ты фантазер. — И снова это был Мартин его детства, всегда чуточку умнее его, всегда поучающий. — Если ты думаешь, что это так просто, — садись на мое место».
«Нет, — сказал Томаш, — я не политик. Меня интересуют специальные проблемы, практическая политика меня не волнует».
«Боже мой, — сказал Мартин. — Я думал, ты умней».
«Я хочу быть хорошим специалистом, — сказал Томаш. — Разве это не политика? А кроме того, последнее время я некоторых вещей совсем не понимаю».
«Ладно, — сказал Мартин, — все вы одинаковы. Пинаете нас, все критикуете, а что вы сами-то сделали?»
«Я тебя, Мартин, не понимаю, — сказал Томаш. — Я никого не пинаю. Да и не критикую уже ничего».
«Возможно, это ошибка, — сказал Мартин. — Помнишь, какие мы были, когда начинали?»
«Какие?» — Томаш посмотрел на него через пустой бокал, в котором лицо Мартина казалось еще массивней.
«Может быть, наивные, — сказал Мартин. — Может быть, смешные. Но мы знали, чего хотим».
«И теперь знаем, чего хотим», — сказал Томаш, продолжая крутить бокал, и щеки Мартина то расширялись, то сжимались.
«Мы двое, может быть, и знаем, — сказал, помолчав, Мартин и поднялся. — Пойду. Не буду вас задерживать».
Этот разговор пришел Томашу на ум несколько месяцев спустя, когда он прочел в газете, что Мартина сняли с работы. В сообщении говорилось, что своим консерватизмом он тормозит процесс обновления[14]. На факультете в это время творились странные дела. Кто-то пустил по кругу резолюцию против Барты. Барта в ней изображался диктатором, подавляющим жизнь на факультете и зажимающим инициативу преподавателей и студентов. К Томашу ее авторы, естественно, не пришли, что облегчало его положение. Когда он дома рассказал об этом Вере, она только засмеялась.
«А разве это не правда?» — и взглянула на него.
«Это твой отец».
«Дети отцов не выбирают, — небрежно бросила Вера. — Не притворяйся, будто ты не думаешь о нем так же».
И Томаш где-то в уголке сердца с ней согласился. Но ему казалось, что дело здесь не в Барте. Ему казалось, что дело здесь вообще не в личностях. Перед ним разворачивалась игра, в которой он не мог до конца разобраться, но чувствовал, что это не его игра, во всяком случае, не игра по его правилам. Поумнел он, что ли, или то была лишь осторожность? Несколько лет назад он, пожалуй, аплодировал бы вместе с прочими. Может, даже выступил бы, как тогда против Зеленого. Может быть, он затаил горечь? Может быть, утратил амбиции? Нет, он отогнал от себя эту мысль. Он вовсе не утратил свои амбиции. Он по-прежнему хочет достигнуть недостижимого, по-прежнему тянется к солнцу, хотя сейчас он лучше, чем раньше, знал, что это не обычный взлет под облака, а путь, полный препятствий и ловушек, и до конца его пройдут только те, кто преодолеет притяжение старых привычек, кто даже в полдень перешагнет через свою тень.
Потом в актовом зале состоялось собрание, на котором выступил Барта. Он сказал, что кампания, развязанная против него, очень его огорчает, как огорчает его заблуждение тех, кто считает его ретроградом. Они должны понять, что бо́льшая часть его поступков была до сих пор обусловлена ситуацией: ведь в конечном счете он был лишь орудием эпохи, которую он сегодня сам осуждает и заявляет, что она далека от его идеала. Он сам хочет возглавить тех, кто искренне желает исправления ошибок прошлого и потому требует полного доверия. Его патетическая, бьющая по нервам речь вызвала бурные аплодисменты. Те, кто раньше больше всего усердствовал против него, теперь его превозносили, видя в нем образец мужества, которое никого не может оставить равнодушным. Подписные листы прекратили хождение. Барта выиграл. Он укрепил свои позиции и ощутил твердую почву под ногами.
Через несколько дней он вызвал к себе Томаша и предложил ему место заведующего кафедрой. Он сказал:
«Сегодня я могу сказать вслух то, чего не мог раньше. Если я поставлю тебя во главе кафедры, никто не бросит мне упрека, потому что теперь мы все в одной лодке».
«Я нет, — сказал Томаш. — Я не в твоей лодке».
Его ответ ударил как молния и застыл в воздухе, и Барта невольно вздрогнул, взгляд его остекленел, и рука опустила карандаш, которым он до этого играл. Томаш в полной мере осознавал, что́ теряет: свободное место заведующего кафедрой, которое после смерти Зеленого уже несколько лет дразнило его честолюбие, исчезало для него безвозвратно. Его бунт был тихим, но последовательным: не такой ценой. Ни за что.
«Как хочешь. — Барта овладел собой. — Уговаривать не буду».
В ту минуту Барта казался Томашу смешным, смешным в своей деканской респектабельности и наигранной серьезности. Совсем как директор цирка, из которого вдруг проклюнулся клоун: снимает хвостатый фрак, и под ним появляется полосатая майка и галстук-бабочка на резинке; приподнимает блестящий цилиндр, и из-под него вырывается торчащая рыжая шевелюра парика; скидывает с ног лакированные полуботинки, и обнаруживаются ноги в дырявых носках.
«Я понимаю, — сказал Томаш, — что каждый человек имеет право на самооборону. Но утопающий не может спастись, утягивая под воду своих спасителей».
«Я никого под воду не утягивал, — безучастно проговорил Барта. — Я никого не потопил. У меня чистые руки».
Он театральным жестом развел руки: смотрите, у меня в руках ничего нет, но я вам из цилиндра достану кролика. Белого ушастика с красными глазами, красными от слез, потому что бедняжка много плакал, проливал слезы над своей горькой судьбиной, когда его засовывали за подкладку этого волшебного цилиндра. Не плачь, миленький, смотри, какие мы все веселые, как нам всем хочется смеяться. Зря ты носишь такие длинные уши, если ты ими не слышишь, как нам с тобой бурно аплодируют.
Вере он сказал все. Не утаил и отвращения, которое он испытывал к Барте, говорил, не выбирая выражений, не пытаясь ни приукрасить, ни найти оправдания случившемуся.
«Он мне отвратителен, — сказал он. — С той минуты, как он посыпа́л там голову пеплом, я его видеть не могу».
Вера плакала. До этого она принимала нападки на Барту с дочерней снисходительностью и относилась к ним легко. Но поведение Томаша носило иной характер, не было простой придиркой. Это задевало их отношения. Ставило перед ней дилемму: отец или муж.
«Он постарел, — защищалась она. — Он имеет право на ошибку».
«Я никогда его особенно не любил, — сказал Томаш, как будто говорил о человеке, которого уже не было в живых. — Он всегда притворялся».
«Томаш, — Вера глядела на него просительно, — может быть, ты судишь слишком круто?»
Он ушел из дому с намерением никогда больше в него не возвращаться. Бродил по улицам. Его привлекали освещенные окна ночных заведений, он представлял себе, как пойдет и напьется с горя и окончит ночь в объятиях какой-нибудь крашенной перекисью блондинки, которая в момент, когда он меньше всего будет этого ожидать, вытащит из его брюк бумажник; но такой конец казался ему банальным, будто вычитанным из газетных фельетонов, где осуждались светские проказы и в точности по схеме, по которой за потреблением запретных плодов следует изг