День рождения — страница 5 из 5

Не понять и не уйти от непонятного.


В тот год он перевидел столько смертей и покойников, что много было бы и на целую жизнь.


Но всякий раз, когда я видел мертвое тело, особенно если оно было аккуратно уложено в гроб, я не переставал удивляться полнейшей неподвижности человеческого лица, неподвижности, которую не нарушали севшие на лицо случайные мухи или выползшие из волос растерянные вши, тоже, казалось, удивленные этой неподвижностью. Я не переставал удивляться неподвижности человеческого лица и не верил в нескончаемость этой неподвижности: «Не может быть! Не может он долго так! Не может!» Я неотрывно смотрел в эти лица: «Вот сейчас! Вот-вот! Пошевелится! Не может он долго так! Дернется! Приподнимется!» Вокруг него печальные люди совершали печальный обряд, а я движением глаз попытался оторвать его голову от ложа, медленно, медленно, медленно вел ее вверх: «Ну давай же, не может быть!» Нет! Невозможно!! Почему это? Не понять и не уйти от непонятного. Их потому и хоронят так скоро, что никому никогда не понять неподвижности мертвого человеческого лица и не вынести этого долго, и спешат они памятью вернуться к ним, к живым. А это, это… смерть всегда для сердца будет нераскрытой тайной жизни. Не понять и не уйти от непонятного.

Но однажды… Нет, нет, ничего тогда не произошло. Но однажды…

Спустя год, когда мы вернулись в город и я пошел в школу, однажды нам объявили, что занятия будут проходить в зале. Я поднялся наверх и, когда проходил через дверь, увидел это в дальнем конце зала, у самой сцены. Она сидела перед ним неподвижно и прямо, сжимая одну руку в другой. Я пошел к ним, я пошел быстрее, я побежал. Я бежал по бесконечным луковичным половицам, видел темные стыки досок, блесткие шляпки гвоздей и бежал и бежал туда к ним. Я схватился за прохладную гладкую боковину и смотрел на длинный ряд черных и белых планок. Я ждал. Она легко накрыла ладонью мои руки.

— Ты любишь музыку, мальчик?

Я не понимал ее, я ждал.

— Ты любишь музыку, мальчик? — повторила она.

Я повернулся к ней. Боже мой! Какие прекрасные глаза, какая чудесная тетя! Совсем плохо. Зачем я здесь? Один? Бежать? Я смотрел, я молил, я требовал, я ждал. Я не мог больше ждать!

Лицо ее переменилось, ушло выражение усталой доброты и притворной умильности, она смотрела внимательней и строже.

— Я сыграю для тебя.


…Я умер. Безвременно умер по какой-то нелепой ошибке. Надеяться не на что. Это непоправимо. Ужасно обидно и так одиноко, будто я последний человек на земле. Я стоял и думал об этом. Солнца не было, но свет еще был. А леса и луга сошлись вокруг меня к ногам моим и тихо колышутся, шелестят, переливаются, стараясь коснуться, почти касаясь, но не касаясь моего лица: «Надо ждать, надо ждать, надо ждать, не уходи, подожди!» Они что-то готовят. Но что они могут? A-а! Но что может он? Такой смешной, такой нелепый. Весь в траве, в сучьях, в кореньях. Земляной? Водяной? Леший? Приподнимется от земли и опять опадет и сольется с травой и деревьями. «Надо ждать, надо ждать, надо ждать». И вот с тихим нарастающим шелестом лесов и лугов он приподнялся от земли и из раскрытых ладоней снизу плеснул мне в лицо. Я отшатнулся. Черт побери, и без того окоченел. А он опять, приподнявшись, из раскрытых ладоней снизу плеснул мне в лицо. Я закрыл глаза, что-то изменилось, я ждал. И тогда с легким радостным шумом деревья и травы коснулись моего лица, и, когда я открыл глаза, не было ничего, был я…


Она перестала играть. Стало покойно и пусто, будто прожил я одну мучительную сладостную жизнь. И долго еще, пока я не огрубел и не вышел из детства, вдруг появлялось со всеми звуками, запахами и цветами ощущение сейчасной реальности тех далеких мгновений, когда я проходил через дверь и бежал и бежал туда к ним, и — «Я сыграю для тебя».


Послышались шаги, мне стало неловко, и я накрыл его.

Целую тебя последним целованьем.


Много лет спустя, когда прошла целая жизнь, я стоял на дороге, на прежнем месте. Время без крика и крови сделало то, чего не смогли здесь нашествия и войны: мертвые были на погосте, живые кинулись по большим и малым городам или перебрались на центральную усадьбу; заколоченные окна, провалившиеся крыши, покинутые дома… Время пришло, а оно делает то, что нужно, если не очень шумят люди. «Когда дойдут руки», эти останки уберут, землю распашут, и зимой ее тихо покроют новые снега. Здесь будет поле, я знаю, так будет, но упрямая память-сердце не хочет, не может принять неизбежное и вновь и вновь возвращает сюда давно прошедшее…

«Ах ты, зимушка-зима, ты холодная была…»

А пока здесь еще слышна жизнь. Вон на той стороне, за рекой, старый пьяный домовой рвет последнюю гармошку:

Ты святая, а я грешник.

Пойдем каяться в орешник.