— Соня, Liebchen![9] — вскрикнула Эльзе.
Миссис Готлоб поцокала языком и грубовато — такая уж у нее была манера — сказала:
— Na, и что это такое?
— Какая я глупая, — рыдала Соня.
Мистер Лумбик — воплощенный такт — рассматривал фотографию Сониных родителей, запечатленных во время медового месяца в Биаррице.
— Понимаете, я вот что думаю: ведь все могло быть иначе, — сказала Соня, утирая слезы крохотным носовым платком. — Отто уже не управлял бы фабрикой, передал дела Вернеру. И он был бы Вернер Вольф, директор SIGBO, известный, уважаемый человек…
— Ну а кто уважает здесь меня? — возопила Эльзе. — Кто я для миссис Дейвис, всего-навсего штопальщица, но я-то знаю, что я все та же Эльзе Леви, дочь Oberlehrer[10] Леви из Швайнфурта, и миссис Дейвис может думать себе, что хочет, что мне до нее?
— А дети, — сказала Соня, — мы-то знаем, кто мы такие, но что может знать мой Вернер и моя Лило? — При мысли о Лило у нее снова полились слезы, и она прижала к глазам платок. — Бедненькая моя Лило, разве так я жила в девушках — дивные наряды, что ни день балы, танцклассы, уроки игры на фортепиано в Берлинской консерватории. А что имеет она — тяжелую работу в кибуце, работу руками, и эти кошмарные белые рубашки и шорты. — Голос ее пресекся, она сказала: — Мой платок совсем мокрый.
— У меня же есть подарок ко дню рождения! — Эльзе схватила свою объемистую сумку. Порылась в ней и на этот раз извлекла три отороченных кружевцем носовых платка. — С днем рождения, Соня, это очень хорошее кружево.
— О, Эльзе, какие красивые. — Соня поблагодарила ее и тут же вытерла глаза одним из платков.
— Видишь, какой полезный подарок, — сказала Эльзе. — Но чтобы в будущем ты вытирала ими только нос, не слезы, поняла? — наказала она.
— И я хотела бы знать, какую причину плакать вы имеете? — спросила миссис Готлоб. — Вы живы, вы здоровы, дети живы и здоровы, а только это и важно.
— Знаете, я иногда задаю себе вопрос, — сказал мистер Лумбик. — Лумбик, какие у тебя достижения в жизни? И даю себе ответ: я выжил, я еще жив, а раз так, моя жизнь удачная.
— Хоть один раз, а этот Лумбик сказал что-то разумное! — заметила миссис Готлоб. — Поблагодарите Господа, миссис Вольф, за то, что вы еще на этом свете, а ваши Вернер и Лило пусть позаботятся о себе сами.
— А я все задаю себе один вопрос, — сказал мистер Лумбик. — И для меня очень серьезный: предложат мне еще Apfelstrudel или нет?
— А вы, Лумбик, только и думаете, как бы живот забить, — сказала миссис Готлоб. — Na, еще одна чашечка кофе нам тоже будет на пользу.
— Мы начинаем праздновать день рождения сначала! — вскричала Эльзе. — Я так люблю дни рождения, а сегодня у нас их целых два!
— Для такой новорожденной, — сказал мистер Лумбик, подпустив в голос нежности, — и два дня рождения мало.
— Ach, мистер Лумбик, — укорила его Соня и залилась краской.
Мистер Лумбик умоляюще воздел мизинец:
— Вспомните, какое обещание в честь дня рождения я от вас имел!
— Карл. — Наливая кофе, она отвернула от него расплывшееся в улыбке лицо.
— Это что-то новенькое, — сказала миссис Готлоб, а Эльзе ущипнула мистера Лумбика за руку и сказала:
— Вы достаточно долго стреляли глазками Соню, теперь моя очередь — я тоже прелестная барышня!
— Вы все прелестные барышни, — сказал мистер Лумбик, и этот комплимент так насмешил миссис Готлоб, что она налилась кровью и поперхнулась.
Когда Вернер, переодевшись, вышел из своей комнаты, они уже разгулялись вовсю.
— Что ж, я пошел, — сказал он, но никто его не услышал.
Мистер Лумбик рассказывал о своих перипетиях в Шанхае.
— Пока, — кинул им Вернер.
Но только Соня перевела на него глаза.
— Уходишь, Вернер? — рассеянно сказала она, наливая очередную чашку кофе мистеру Лумбику.
Их увлеченность друг другом, их веселье и позабавили, и порадовали Вернера.
Брайан Гланвилл
ВозмутительноПер. Л. Беспалова
Харрис повязывал галстук — затянул узел заученно, резко, уверенно, — так, точно опускал забрало шлема. Кошмарный, кричащий, желто-зелено-фиолетовый галстук никак не сочетался с элегантной, снежно-белой рубашкой и дорогим, прекрасного покроя костюмом в еле заметную полоску. Поправляя галстук, он почувствовал, как его привычно обдала теплая волна. Он свой. Свой в мире соломенных канотье, голосов с тем самым, правильным выговором, хоровых спевок, одетых с головы до ног в белое игроков в крикет на зеленых полях. А без этого вот узла на галстуке образ, того и гляди, распадется на глазах, рассыплется на множество мелких, глубоко-глубоко запрятанных деталей: бородатые деды в капелюшах, каникулы в кошерных гостиницах, надтреснутый голос, выпевающий слова бар мицвы, непобедимая детская боязнь травли.
— Харрис? Ты и правда еврей? Ты что, не знаешь — еврей ты или нет? А если ты еврей, с какой стати ты ходишь в часовню?
— Ты ведь сменил фамилию? У евреев таких фамилий не бывает.
— Сегодня свинина. Харрис, я съем твою, идет? Евреям свинину есть не положено.
— А ты не знал? Он — еврей, кто ж еще: у него и волосы такие, и кожа такая, как у еврея. Верно я говорю, Харрис?
Тринадцать лет. Воскресное утро в дортуаре, он не спит, думает: Господи, не допусти, чтобы они накинулись на меня, не допусти, чтобы они начали надо мной измываться, сделай так, чтобы прежде зазвонил звонок…
— Харрис, это к тебе отец приезжал? У него еврейский нос, а у тебя нет, почему? Не иначе как тебе нос укоротили.
Задвинуть все-все в темный угол сознания, схоронить под изо всех сил поддерживаемыми дружбами, постом школьного старосты, победами команды твоего колледжа, одержанными на грязных полях, гонками плоскодонок на задах кембриджских колледжей, встречами старых выпускников в погожий денек.
— Ба, смотри-ка — Харрис! Сколько лет, сколько зим. Чем занимаешься? Процветаешь, как я вижу.
Он взял две щетки в серебряной оправе, тщательно пригладил волосы. Из зеркала в раме позолоченной бронзы — кроме зеркала ему мало чем удалось скрасить сурово-функциональную обстановку квартиры с гостиничным обслуживанием — на него глянуло широкое, смуглое, с квадратным подбородком лицо. Нос прямой, короткий, темным глазам не мешало бы быть и побольше, на свежевыбритых щеках просвечивала неодолимая щетина.
Лязгнула крышка почтового ящика: принесли почту, он вышел в коридор и обнаружил — только этого не хватало — в ящике письмо от отца: манчестерский штемпель, округлый корявый почерк. Харрис вскрыл конверт, вздохнул, осторожно опустил огрузшее тело на незастеленную постель.
«Напоминаю: буду в Лондоне послезавтра, мы с тобой обедаем в „Леви“».
Начисто забыл. Харрис скомкал письмо, уронил его на пол. Никчемные обеды с их неизменной рутиной. Жуткий ресторан — сплошной шик-блеск, шум-гам, отец — кичливый коротышка, манчестерский шут, тонкий нос загибается книзу крючком.
— Извини за вопрос. Так ты уже начнешь зарабатывать на жизнь?
— Бога ради, папа, нельзя же вечно талдычить одно и то же. Всем барристерам поначалу приходится туго.
Обиделся.
— Чем тебе плох Манчестер. У меня налаженное дело — ждет тебя.
С его же стороны — все вместе: страх, любовь, презрение, а когда они показываются на людях, непреходящий конфуз.
Мало этого, так еще и «ягуар» в неисправности, подумал он, значит, в контору придется ехать на автобусе.
— Экая досада, — сказал он вслух с выговором воспитанника престижной школы. Как бы там ни было, а в его контору, пропади она пропадом, я не пойду — и точка.
В котелке, помахивая зонтиком, подвешенным на изгиб локтя, неотличимый в толпе, он пересек Кингс-Бенч-Уок. На приветствия других котелков отвечал с обычной приветливостью, тяжелое лицо расплывалось в ответной улыбке.
— Харрис, ты не помнишь, Пим с нами в Тринити[11] не учился?
— Помню. Он жил со мной в одном подъезде, гребец.
— Похоже, сегодня он защищает наших противников.
— Точно он, он самый. Бракоразводное дело.
— Доброе утро, Сондерс, — сказал он, входя в контору.
— Доброе утро, сэр, — ответил клерк.
Коллинз — у них был один кабинет на двоих — уже сидел за столом.
— Неподобающее облачение, видит Бог. — Кратко, на нарочито старомодный манер приветствовал его Коллинз.
— Да я всего на минуту. Нужно заскочить к портному… ну а днем… днем другие дела. — Слова сопроводил заговорщицкой улыбкой. Жуир. Светские визиты. Летом — обеды под открытым небом в дорогих ресторанах. Загородные, ночные клубы. Гонки со скоростью сто тридцать километров в час по Грейт-Вест-роуд.
— Хлыщ, вот ты кто, — сказал Коллинз, и Харрис застенчиво улыбнулся — ну прямо как собака, когда ей чешут брюхо.
Коллинз сказал:
— Я тут познакомился с одним человечком из юридической фирмы «Коэн и Монтегю».
Пухлые руки Харриса — он вскрывал письмо — замерли, застыли. Он остолбенел, окаменел — изваяние Будды, да и только. Замолчи. Больше ничего не говори. Замолчи.
— Тебе что-нибудь о них известно?
— Нет, — сказал он.
Вот оно, вот — сейчас засадит нож под ребра.
— Похоже, очередная компашка еврейских ловчил.
Вот оно! Но он уже оторвался — парил в другом измерении, там евреев нет, там он недосягаем.
— Похоже на то.
Обедать он пошел в «Оксфордский и Кембриджский клуб», под разговор о бегах выпил в баре четыре порции виски с компанией молодых барристеров и биржевых маклеров. За обедом разговор продолжился, он заказал бутылку кларета.
В половине четвертого он быстро, насколько позволяла грузность, шел по Сент-Джеймс-стрит; беззаботный, предвкушал приятный день, предстоящее свидание, и даже небольшая очередь на автобус не раздражала, и мысли об отце не тревожили. Над его головой все еще висел меч, но висел высоко, прочно укрепленный снисходительным и падким на подкуп палачом.