День сомнения — страница 14 из 17

Уже успел выступить второй адвокат в виде трио скрипачей при еврейском клубе «Они все еще здесь». Бештиинов, дирижировавший уже неизвестно какой по номеру рюмкой, призывал зал к дисциплине и объявлял следующий номер:

— …и гости нашего города! Гвоздь сегодняшней программы — следственный эксперимент. Как вы уже узнали из судебного либретто, именно сегодня в этом превосходном, величественном Доме Толерантности должно было произойти…

Замолчал, сглотнув предполагаемую слезу.

— …кровавое покушение на присутствующего здесь…

Посмотрел наверх.

Присутствующий-здесь приподнялся.

Треть зала захлопала, кто-то даже закричал «браво». Остальные две трети передавали друг другу новости, непонятно каким образом проникшие под купол Дома Толерантности: в городе аресты… оцеплен Завод… Неожиданно и довольно гордо покинул зал посол Сан-Марино.

— ….для судебного эксперимента на сцену приглашаются… — взвыл Бештиинов.

— Как мне надоел этот дурак, — поморщился Серый Дурбек. — Давай, я его заодно тоже арестую, Аполлоний.

— Всех дураков не арестуешь, — вздохнул пресс-секретарь. — К его глупости мы уже привыкли… А к новому дураку придется привыкать заново.

Бештиинов, слышавший весь диалог, посерел… язык вдруг разбух и перестал умещаться во рту:

— Квартет американской военно-культурной общины имени Трумэна. Похлопаем!

Оркестр покачнулся, покачнулся — и загремел «Хэппи бездэй».

Зал зааплодировал. Похлопал дипкорпус, его поддержала оппозиция, а там и пресса внесла свою посильную шумовую лепту.

Четверка принялась кружиться, исступленно виляя бедрами. Затем синхронно сорвали с себя кители, оголив бройлерные торсы.

Зал распахнул рты.

— Это мужской стриптиз, — компетентно прошептал независимый журналист Унтиинов корреспондентке газеты «В Дуркенте все спокойно».

— Заткнись, сама вижу, — отвечала корреспондентка, мать пятерых детей.

Поиграв бугристыми животами, четверка приступила к галифе.

Дипкорпус заерзал, соображая, что полагается в таких случаях делать дипломату…

…скомканные галифе валялись на краю сцены. «Хэппи бездэй ту ю», — все быстрее насобачивал оркестр, вступил орган, понукаемый похожим на старую рыбу Евангелопулусом; выпуклая четверка творила что-то трансцендентно-акробатическое, то и дело застревая пальцами во вздутых плавках.

— Шайбу, шайбу! — не выдержала корреспондентка «В Дуркенте все спокойно», мать пятерых детей.


Нет, плавки остались на месте.

Внезапно танцоры схватили себя за щеки, потянули…

Лица сползли, как тряпки — в зал строго глянули таившиеся под ними маски.

Загремела стрельба — непонятно откуда.

Серый Дурбек поднялся.

Похлопал в ладоши.

И упал, истекая кровью. Стрельба исчезла.

— Суд удаляется на кофе-брэээээйк! — заорал Бештиинов, уползая на четвереньках.

Заклубилась паника. Кто нырнул под кресло, кто бросился спасать мертвого Дурбека, кто — строчить репортажи и донесения… Организованнее всего повела себя четверка — похватала манатки и, натягивая на ходу лица, провалилась на какой-то подставке под сцену.

…Около трона под огромным муляжом гелиотида лежал Серый Дурбек, похожий теперь на свою черно-белую фотографию из «Кто есть кто». Если не считать красных пятен, легко выводимых ретушью. Над оловянным лицом Областного Правителя склонились «перископы». Кто-то поднял руки Дурбека и аккуратно снял с них тонкие наручники.


Дом Толерантности был оцеплен, всю выплескивавшуюся толпу тут же арестовывали. Триярский видел, как утрамбовывали в «воронок» Бештиинова — тот выкрикивал какой-то тост и пытался со всеми чокнуться треснутой рюмкой. Скрипичное трио повторяло «осторожно, инструмент!» и долго выбирало подходящий «воронок». Понуро распределялся по машинам русский хор, которому так и не пришлось спеть «Боже, Царя храни…»

Триярский выискивал в мелькающих лицах, скрипках, перьях своих «бактрийцев».

Взрезая толпу, затормозила патрульная машина.

— В машинку, бистра!

Аллунчик, Эль и Акчура были уже внутри.

Машина летела по окостеневшим от страха улицам города.

— Что будет? Что теперь будет? — спрашивала Аллунчик у летящей навстречу темноты.

— Вот такой ишачий хвост, — отвечал Хикмат.

— Ничего не могу понять… какой-то абсолютный конец света….

— И такой ишачий хвост бывает.

— Стойте! — сказал Триярский, — Да тормози же! Ага, здесь.


Триярский вышел. Прошел, хлюпая водой и глиной. Остановился.


Между непрерывными тучами открылся просвет. В него, словно дождавшись, выглядывал хрупкий и любопытный месяц.

Триярский улыбнулся ему — и месяц ответил: он весь был одной сплошной, хотя и неправильно расположенной, улыбкой.

— Новорожденный месяц, — Аллунчик подошла к Триярскому, потерлась о плечо. — Ты его ждал, да?

— Руслан… — это уже был голос Акчуры, — я очень рад, что мы с вами сегодня вот так познакомились. Вы… мне кажется, ты больше художник, чем сыщик.

— Я тоже рад, — отозвался Триярский, не отрываясь от неба, от подпалин заката на днищах облаков, от минарета Мавзолея Малик-хана, дораставшего своим куполом до первых звезд, окружавших пораженною толпой первую луну Рамадана. — …я тоже рад, — повторил Триярский, словно только что был рад чему-то другому, не знакомству, — и очень… голоден. Целый день — ни крошки.

— Едем ко мне, — предложила Аллунчик, — соображу ужин, поскребу по сусекам…

— Идет! — зашумел Эль, еще днем успевший оценить Аллунчиковы сусеки.

— Ну, если хозяйка приглашает… — подошел, наконец, Хикмат.


— Извините, друзья, но я сейчас должен к себе, — выступил из темноты Акчура. — У меня мачеха… в тяжелейшем состоянии, чашку некому поднести.

— Ну почему некому? — улыбнулся Хикмат. — У нас в городском управлении тоже люди человеческие работают, чашку ей налили… не одну, наверное, уже.

— Каком управлении… какие люди? — растерялся Акчура.

— Городском, милиции, откуда я эту машинку брал. Водитель их по дороге рассказал. Пришла, говорят, известная женщина, показывает всем ушибы, требует бумагу: «писать буду, чистую воду всем устрою». Полчаса назад им звонил, говорят, пять листьев написала… Наверное, у вас такое семейное, писать любите, да?

— Все равно… извините, — пробормотал писатель. — Мне тут недалеко, я сам. — Торопливо пожал всем руки, ушел.

— Да… — рассеяно повернулся Триярский, — я тоже. Вы езжайте, я попозже. Подбросьте меня сейчас по дороге… в «Зойкину квартиру».

Все трое застыли в недоумении.

— Ну ты и местечко выбрал, — сказала Аллунчик, отстраняясь.

Час двенадцатый. МЕСТЕЧКО

Поужинав (позавтракав?), он откинулся на щекастую спинку кресла. Перед Триярским прогуливалась выпущенная на волю черепашка, царапая свое отражение в полировке стола.

«Зойкина квартира» была местом злачным и по-своему уютным. Столики, столики; между ними передвигались «зойки»: загадочные, хорошо выдрессированные девушки самых романтических пропорций. «Зойка» спотыкалась взглядом о какой-нибудь заскучавший столик и легко туда приземлялась. Столик девушке радовался; булькал коньяк.

Странно: происшествие в Доме Толерантности никак не отразилось на «Зойкиной квартире». Посетители, правда, являлись более озабоченными; но через несколько минут, выпив и усадив на колено подоспевшую «зойку», начинали растекаться в улыбке; некоторые напевали новый шлягер «Земля, пригодная для смерти». «Зойки», покачиваясь на коленках, подпевали.

Явился независимый Унтиинов, только что скормивший свой репортаж нескольким ньюс-агентствам… Вот он, левее, смеется и вкупоривает в ухо свое «зойке» какие-то сенсационные подробности. «Ха-ха-ха», — отвечает «зойка», встает: «Извини, огурчик, сейчас мой танец» (плывет на сцену).

Сцена была синим зеркалом, удваивавшим столики, лампы и джаз-бардак под управлением Евангелопулуса-младшего. Поочередно вытанцовывали «зойки»; номер начинался с протирания металлического шеста, на котором вертелась предыдущая «зойка».

— …Привет, перчик, — в кресло напротив Триярского приземлилась крупнокалиберная блондинка, — скучаем? Ой, черепаська! ручная? С детства люблю всяких гадов… Зоя Борисовна прочла твою записку.

Зоя Борисовна была бессменной держательницей «Зойкиной квартиры», еще когда «квартира» была просто кружком современного танца при Доме пионеров.

Девушка на сцене, пылая гелиотидовыми бусами, запрыгнула на шест: пошла акробатика. Закружилась, обстреливаемая синими огнями: улыбка, икры, бедра, топлес.

— Зоя Борисовна, — продолжало создание напротив, — просила передать, что шантажом ее не напугаешь… но если ты настаиваешь. Кстати, меня зовут Филадельфия. А тебя…

— Хуан-Антонио, — улыбнулся Триярский.

Филадельфия поерзала губами — соображала. Поднялась:

— Пойдем, Антошка. Пой-дем.


«Зойкина квартира» занимала тот самый Дом пионеров, в котором раньше ютился ее самодеятельный предтеча. Дом подвергся переименованию и абсолютному ремонту, и теперь славился на весь город своей какой-то совершенно непередаваемой сантехникой, а также подвальными интим-кабинетами — навязчивым кошмаром ревнивых дуркентских жен.

…Они спускались в один из таких кабинетов.

— Антош, только… ты понимаешь, да, что с тобой станет, если нарушишь… кон-фи-ден-циальность.

— Послушай, Фила… как тебя там? Доведи, до своей мама-розы, что…

Прошептал что-то энергичное.

— Кон-фи-ден-циальность, — отвечала дева, достав ключи. — Заходи, яблочко.

Из черного прямоугольника, в который вошла Филадельфия, ударило застарелым куревом, дезодорантом, шашлыком.

Триярский присвистнул.

Почти во всю стену шло стекло — как в кабинке переводчиков в Доме Толерантности. Только здесь стекло было изнанкой фальшивого зеркала.

— Что с ним… — пробормотал Триярский, глядя в стекло …


Якуб стал божеством.

Наверное, греческим. На каракулевых кудрях сидел венок. Все остальное было голым, с варикозными ногами, пухлой грудью карьерного андрогина. В пальцах Якуба блестел кубок. «Лауреату 2-го Всесоюзного смотра современного танца», разглядел Триярский.