Бонжан ткнул пальцем. Мачут принялся вертеть блюдо во все стороны.
— Ну, что? Треснутое? Где треснутое?
Блюдо было не треснутое.
— Ладно, ладно, хорошо, — успокоили его.
— Не намного же вы раскалываетесь в этом году, Мачут, — не сдавался Бонжан.
— А эти чайные чашки? — возразил колбасник. — Разве некрасивые? Свадебный подарок моей тетки. Взгляните. Привезено из Чужеземья. У них это что-то вроде маленьких солнечных часов. Как только чужеземцы видят такую чашку, то сразу же знают, что уже пять часов пополудни.
Бонжан не любил рассказы о путешествиях и перестал придираться. Следующие разделы не представляли собой ничего выдающегося: банальная кухонная посуда, но в достаточном количестве, дабы не вызвать презрение общественного мнения — много фаянса и мало фарфора. Дальше размещалась коллекция Зострила: В этом году он отличился как количеством, так и однородностью: выставил две тысячи семьсот пятьдесят фарфоровых кофейных чашек. И ни одной треснутой, что подтвердил сегодня утром городской страж. Восхищенный шепот окружал владельца экшпонатов, который элегантно опирался на клюшку для гольфа. Предмет вызывал у зрителей сильное любопытство.
— А это что такое? — спрашивали у Зострила.
— Подарок моего друга Мандаса. Привезено из Чужеземья.
— А для чего это? — спрашивали у Зострила.
— Ну, это все ихние штучки. Чужеземцев вообще трудно понять. Это якобы для того, чтобы в газоне делать дырки.
Роберт и Манюэль застыли, снедаемые яростным желанием заиметь такую же штуковину, но тут их внимание привлек соседний участок. Коллекция состояла исключительно из старых и довольно редких тарелок, которые Лё Бестолкуй постарался представить как можно выгоднее. Они не выстраивались в стопки, а лежали на земле порознь. На некоторых были видны следы реставрации, но, учитывая их историческую ценность, это не явилось поводом для дисквалификации. Роберт и Манюэль задержались, рассматривая экшпонаты с картинками юмористического, а местами и скатологического характера. Насмеялись вдоволь. Мандас представлял всего лишь две салатницы и три соусницы; в этом году он выступал во внеконкурсном показе. Чуть дальше располагался Капюстёр со своей коллекцией десертных тарелок, иллюстрированных ребусами. Но ребусы уже демонстрировались в прошлом году, к тому же, по мнению любителей, коллекция Роскийи была намного полнее. И наконец, на краю площади, вдоль специально возведенного ограждения, красовалась посуда мэра. Она вписывалась в прямоугольный параллелепипед стометровой длины, десятиметровой ширины и пятиметровой высоты. Было выставлено более 5000 тарелок, 12 000 кофейных чашек, 20 000 чайных чашек, 7000 супниц, 300 графинов, 250 десертных тарелок, 1200 круглых блюд, 1500 овальных блюд, 2000 салатниц, 4123 соусницы, 20 розеток, 350 сахарниц, 7 масленок, 12 000 кофейников и не менее 317 000 подставок для яиц.
Перед всем этим скоплением прогуливался туда-сюда сам мэр Набонид: вздернутая голова, массивный торс, грудь колесом. Он держался в стороне от остальных, как того требовал обычай. Он был одет в костюм охотника, обут в зверски начищенные высокие сапоги, которые блестели на солнце, и сжимал в руках красивый автомат, сверкающий не хуже сапожной кожи. Вокруг него пресмыкалась гробовая тишина. При его виде зрители замирали, разинув безмолвные рты. Здесь смолкал и одобрительный шепот с восторженным охохоханьем, и саркастическое кряхтенье с презрительным улюлюканьем. Роберт, Манюэль и их родичи смешались с созерцающей толпой и прониклись всеобщим настроением, которое было вызвано импозантным присутствием мэра, поразительным великолепием посуды и яростной надраенностью автомата.
Тем временем волнение усиливалось с каждой минутой. На балконе мэрии городской страж Штобсдел готовился дать сигнал к началу Праздника.
Без одной минуты двенадцать возбуждение стало ощутимым. Все засуетились, выбирая себе место по вкусу. С первым ударом муниципальных курантов Штобсдел начал надувать красный воздушный шар из бодрюша[47], который из плоского комочка стал принимать разные причудливые формы и постепенно превратился в эдакий набухающий дирижабль, устремленный в небо[48]. Штобсдел тужился масштабно: надутые щеки, налитые кровью глаза, сморщенный — словно болезненная устрица — лоб. С пятым ударом курантов шар раздулся до чудовищных размеров, и люди замолкли. Никто не кашлял, не шушукался, не шептал и даже не дышал. Недвижимая и немая толпа взирала на вздутие бодрюша и испуганно вопрошала себя, что лопнет сначала: голова Штобсдела или предмет, который он удерживал в руках. С десятым ударом ожидание уже сопровождалось изменениями физиологического характера: черепа освобождались от серого вещества, спинномозговая жидкость стекала в шестеринки[49] и разбухающее в них сознание принимало форму орудийных стволов. Казалось, что заурядный шар из бодрюша, пусть даже и муниципальный, не может достичь такого поразительного объема. Нервы скрипели под кожей.
Двенадцатый удар курантов низвергается в пропасть прошлого. Шар лопается. Праздник начинается.
Зострил поднимает свою клюшку для гольфа, размахивается и одним резким мощным ударом сметает по меньшей мере двести три тарелки. Повсеместный посудобойный звон возносится в небо, за считанные секунды достигая предельной громкости. Участники и зрители с воплями бросаются на фаянс и фарфор. Одни ударом ноги раскалывают салатницы, другие запускают тяжелыми супницами в ряды компотниц, и все крошится со страшным грохотом. Соусницы и масленки вальсируют в воздухе и звонко тюкаются на землю. Знатоки, специализирующиеся на блюдцах, методично разбивают их о собственные лбы. Некоторые жонглируют и вдруг прерывают демонстрацию своей ловкости: на какое-то мгновение тарелки словно зависают в воздухе, после чего пикируют и разбиваются. Кто-то плюхается на большие овальные блюда и давит их своим весом. Один оригинал засунул голову в огромную сахарницу и высвободил ее ударом кофейника. Лё Бестолкуй с рычанием топчет собственную коллекцию. Манюэль каблуком плющит ребусы Капюстёра. Под усердными ногами Роберта чайные чашки Мачута уже давно превратились в крошку. Звон и грохот смешиваются с громкими воплями. И тут к этому неистовству присоединяется автоматное тра-та-та.
Набонид крушил свою посуду самостоятельно. Он поливал автоматной очередью шестьдесят пять тысяч семьсот пятьдесят фарфоровых предметов (не считая подставок для яиц), которые приберег до последней минуты; и подскакивали масленки, и кололись соусники, и трескались закусницы, и взлетали стопки тарелок; с каждой секундой росла груда осколков.
За каких-то десять минут не осталось ни одного целого предмета. Владельцы и посетители перестали вопить. Несколько упрямцев продолжали выискивать тарелки, ускользнувшие от уничтожения. Теперь раздавался только треск автомата, Набонид измельчал груду осколков. Осколки крошились, крошки распылялись. Облако пыли возносилось к небу. И вот наконец стрельба прекратилась[50].
Праздник закончился, вся Площадь была покрыта густым — не менее десяти сантиметров — слоем осколочного месива. Оказалось всего пять раненых: двое пострадали от огнестрельного оружия Набонида, одному неосторожному туристу Зострил, расправляясь с тарелками, расколол череп своей клюшкой для гольфа, и еще двое поранили себе глаза летящими осколками.
— Папа, ну и досталось же от меня чашкам Мачута!
— Ах, ребята! Как я вмазал каблуком по соусницам Мандаса! — радостно ответил Бонжан. — После такого сразу же чувствуешь себя лучше.
— Что будем делать теперь?
— Я бы пропустил стаканчик, — высказался дядя, который потрудился на славу.
К ним присоединились Мачут и Мазьё.
— Промочим миндалины, — предложил последний. — От этой пыли ну просто дьявольская жажда!
— А в следующем году — ваша очередь выставлять, — сказал Мачут, обращаясь к Бонжану.
— Это уж точно, — ответил тот. — Выдам не хуже вашего.
— Посмотрим, — ответил этот.
— В общем, не зря приехали, — подытожил дядя. — Одна куча мэра чего стоила!
— Да, но из-за этого чертова автомата никто не мог подойти и долбануть по его посуде, — заметил Бонжан.
— Действительно, — признал Мазьё. — Это неправильно! Он перебил все сам, это нехорошо!
К ним присоединился Мандас.
— Вы так не считаете? — спросили у него. — Что за манеры — бить все самому.
Мандас покачал балдой:
— Именно это про себя говорил я себе в мыслях своих последних.
— Нехорошо так поступать, — не унимался Мазьё. — Это пренебрежение населением, собственно говоря.
— Лучше бы он этого больше не делал, — изрек Мачут с внезапной угрозой в голосе.
— Да вы не нервничайте, — сказал ему Бонжан.
— А его сыновья? — вдруг воскликнул Мачут. — Ни одного не было.
— Даже младшего, — заметил Мандас.
Эта загадочность еще больше усилила жажду.
— Ну, что, пойдем к Ипполиту? — предложил Мазьё.
— O.K., — согласился Бонжан. — Дети, вы идете?
— Ага, патер, — ответили они.
— До чего ж они потешные, — заметил дядя Обскар.
Разумеется, у Ипполита свободных мест уже почти не было. И все горланили вовсю. Они кое-как приютились в конце длинного оцинкованного стола, на две трети занятого семьей какого-то сельчанина.
— Фифрыловки всем, — прокричал дядя.
— А вам чего, ребята? — спросил Бонжан.
— И мы не прочь фифрыловки, — сказал Манюэль.
— Тогда принесите целую бутылку, — сказал официанту Бонжан.
— Давай, давай.
— Наверняка придется ждать целый час, — проворчал Мандас, который каждый раз, проводя по верхней губе языком, колол его о щетину усов, а проводил (он им о нее) постоянно.
— Расскажи-ка, Манюэль, — сказал Мазьё, — что там Пьер Набонид придумал?
— Он собирается произнести речь, гыспадин Мазьё.