День тревоги — страница 10 из 40

Но шутка у него вышла вовсе не веселая; впереди и было самое трудное… И опять круг за кругом: взлетает кнутишко, глаза отца сердиты, недовольны лошадьми и, все мне кажется, собой самим, этим нынешним существованием своим, привычным, но так до конца и не принятым, — будто он, человек, чувствует, знает свое другое и высокое предназначенье, но вот живет так и по-другому сделать никак, ничего не может, хоть разбейся… Как сейчас слышу я глухой его матерок, чавканье копыт в навозе и фырканье заморившихся лошадей — и, не нарушаемый этим, тихий звенящий зной моего детства…

Около нас уже давно стоял, ожидая лошадей, нетерпеливо посасывал папироску сосед наш Мишка, по уличному прозванию Самолет, черноватый безалаберный мужичок, охотник выпить и похвастать, чем придется, — поперечной ли пилой, купленной будто бы им у цыган, которую хоть век не точи, все равно пилить будет, хозяйством ли своим со скотиною или сыном, таким же пьянчужкой, который «мимо рта не пронесет, шалишь! — а парень хоть куда…»

— Как, Ивановна, хорош навоз-то?

— Да как бы не соврать, что хорош… От коровника.

— Х-хе, коровник… Что коровник! Я вон впослед пришел, а навоз самый что ни есть первый сорт… Якушкин завидовал! Ну, мол, ты отхватил; им, говорит, хоть сейчас топи, подсуши только! А ить от телятника брал — который раскорили весь, навоз-то.

— Да-к люди видят… соломист уж больно.

— Ничего не соломист. Легкий будет кизяк, пороховой. Я ить не промахнусь. Ну-ка вспомни, когда мы просянику ходили в колхозной кукурузе дергать… ну, в недород-то… Ну да-к вот: не досталося мне тогда навозу, кончился. Дай, думаю, хуть в остожья старые загляну…

И пошел «собирать со всего свету», как у нас говорят, напрочь позабыв о лошадях. Очнулся лишь, когда отец сунул ему поводья в руки:

— Ага, кончил? Ну, пошел я, побежал…

Мать рассказала, что плел ей тут Мишка Самолет.

— Все ему бир-бар, как татарину, ништо его не берет. И ведь всю жизнь так прожил — ни в сопелочку, ни в дуделочку… Я, грит, больше всех вас выгадал, что от телятника взял, — легкий, мол, кизяк будет, порох!..

Отец оглянулся, посмотрел на торопливо тянущего лошадей соседа, что-то кричащего своим, весело махающего им рукой:

— Много он с них жару нагребет, с легких-то…

Полтора десятка лошадей переходили из рук в руки, почти без всякой передышки — пока, наконец, не явился под вечер конюх дядя Якушкин и с большой руганью, с угрозами не отнял, не вырвал их у мужиков.

VI

Делать кизяк решено было сейчас же. Мать, пока доминался круг, успела натаскать их с полсотни — так хотелось ей взяться поскорее за дело. Сложного в этом ничего, на первый взгляд, не было, я тоже давно уже умел и делал кизяк. Кладешь перед собою доску, на нее станок широкой стороною вверх — это форма. Рукой из ведра оплескиваешь водой внутри, чтобы не приставало к стенкам, потом рукою же накладываешь перемятый навоз, уталкиваешь кулаками и заглаживаешь. Станок за ручки поднимаешь на ребро, чтобы не вывалилось, и тащишь ж месту, где ровными рядами укладывают кизяк для просушки. Теперь станок осторожно кладешь широкой стороной вниз, встряхиваешь слегка — и вот уже лежит новый кизяк, правильной формы, но мягкий, нежный прямо-таки. Не дай бог, забредет скотина или даже гуси: все перетолкут, весь труд погубят. И дождь — не дай бог дождя!..

Пока бегал я посыльным за родней, за тетками своими (в их черед мы к ним тоже придем, на помощь), мать с отцом заложили кизяком порядочный угол нашего «поместья». Мужику делать кизяк — гордость не позволяет; но отец нынче отчего-то делал, хотя в прошлом году и слышать об этом не хотел. Нас же, ребятишек, просили и хвалили как могли, и я с жаром принялся накладывать в станок, уминать и таскать…

Уже носили кизяк и соседи наши, Печкины: несколько баб, две девчонки их и сын Печкиных, дурачок Петя, добрый и старательный парень, но иногда упрямый, какими почти все они бывают, скорбные. Я видел, как Петя, прежде чем взяться за станок, снял с руки детские игрушечные часики с нарисованными стрелками; посмотрел на них долго, любовно и в то же время с неким превосходством (знаем, мол, что игрушечные, — ну так что ж!) и заботливо положил их в карман, улыбнулся. И теперь он, весь в крапинках навозных брызг, испачканный до пояса грязным нашим материалом, суетливо работал: брякал станок на доску, торопливо хватал навоз, сильными руками уминал его в станке так, что порою брызгало ему в лицо — и чуть не бегом тащил к рядкам. Кизяки, впрочем, выходили у него сносными, за что мать то и дело хвалила его. Петя все сделает, только похвали.

Иногда ему почему-то не нравился какой-нибудь кусок; он тогда не клал его в станок, отбрасывал, — и вдруг принимался искать что-то в навозе, что-то лучшее, очень ему нужное, с каким-то озабоченным, самоуглубленным выражением в лице… И скоро находил, и тогда поднимал счастливое слепое лицо к солнцу и блаженно улыбался ему.

Рабочая пряжка долга, о чем только не наговоришься: и про то, каково-то нынче гусей стеречь, и почем весной картошка на базаре шла, и как, должно быть, баба у Гагарина горевала, пока он там летал, а пуще того мать, ей-то каково было узнать, что он  т а м…

— Мы-то хоть не знали, как они там, — сокрушалась тетка Марфуня, разогнувшись, тыльной стороной руки старалась загнать волосы под платок. — Мой-то как вернулся с фронта да как порассказал — я три дни сама не своя ходила; да куда ж, думаю, господь-то глядел?!. А тут кто-ё знает, что он там найдеть?

А мне все труднее становится. Первые кизяков двадцать я легко отнес, не очень устал и на пятидесяти. Но ближе к сотне дело стало продвигаться не то чтобы тяжелее, но медленнее. В круге нашем, вприкидку, две с лишним, а то и три тысячи кизяков, да завтра еще один такой же надо измять и переделать — тяжело… Ну и что же, что нас пятеро — до самой ночи за глаза хватит, намучаешься.

Все чаще я об этом думаю, и все тяжелее работать, — а круг, кажется, и вовсе не убавляется, конца-края нет этому навозу. Наложил, умял, загладил, понес… И опять накладываешь, стараешься побольше отхватить от круга, но в станок только половина лезет; со злостью тыкаешь кулаками, сверху печет, ни ветерка, и никто на тебя внимания не обращает, не видят, как ты тут маешься — каждому самому до себя. Глаза бы не глядели на эту работу. Куда лучше возить его или мять. Или, положим, из сарая вычищать, это куда легче. Там прохладно, и никто за тобой не гонится; и стараться при людях не надо, как здесь: нынче не сделал, так завтра докончишь… Наложил — умял — загладил — понес. И еще. И все время нагнувшись да нагнувшись, неба не видишь.

Кизяк, слышал я, и в соседних селах уже делают и, наверное, везде, по всей стране — самое сейчас время для него, пока сенокос не начался. Да и куда без него, дров разве напасешься? Это все леса, которые смутно я себе представляю, порубить надо, тогда только хватит. Вот дед — тот вряд ли делает, они углем топят, наверное, как у нас в кузне. Приехал бы да помог. Не-ет, дед не приедет, не заставишь. Отец поминать о нем не хочет, молчит, лишь выпимши когда скажет, а так ни слова. И мы все тоже молчим, нельзя. Да и кому такой нужен он, дед, — мне, что ли? Он там кино на дому смотрит, а я здесь — работай, какой он дед…

Я смотрю на соседский круг. Девчонки те, сверстницы мои, тоже устали, непослушными ручонками укладывают, уминают навоз в станке и поднимают его с натугой, несут перед собой торопливыми шажками, откинувшись назад и пошатываясь, тонкие как тростиночки под тяжелой этой, в треть пуда почти, ношею… Они уже и не отстраняют от себя станки, сил нет, платьишки их на животах все как есть в навозе, и мои штаны и майка тоже…

И первой эту мою усталость замечает мама. С пытливою полуулыбкой-полужалостью смотрит она мне в глаза, говорит вроде бы весело:

— Ну как — идет работка-то?! Ну, и слава богу. Ничего: глаза страшатся, а руки делают. Сейчас он у нас запищит, круг-то… — И вдруг вспоминает: — Господи, жарит-то как — дыханьюшки моей нету! Сбегал бы ты, сынок, за водой — вышла вся в чайнике, выпили.

— Вот-вот, — поддерживает ее тетка моя, Марфуня, и кричит соседям нашим: — Вы-то как там — с водой? А то пусть молодяка наша сбегает в село, к колодцу, — как оно будет хорошо, холодненькой-то!

— А и то, — соглашается хозяйка Печкиных. — Ну-ка, девки, слетайте-ка с женишком… Хорош женишок, ты гли-ко — не хуже тещи кизяки кладет. А засылайте к нам сватов, под осень?!

— Ну и что ж — и зашлем! — с веселой уверенностью говорит отец и разгибается, смотрит насмешливо и ласково, руки у него, как и у всех, чуть не по локоть в навозе. — Залог ваш, утиральники готовьте, нечего и медлить.

— А у нас есть, хоть сейчас!

— Еще чего!.. — ворчу я и что есть силы хмурюсь, показываю всем, что этим меня теперь не проведешь, нечего понапрасну болтать; а на девчат не могу, не хочу смотреть — стыдно… Что за народ глупый, думаю: ведь знают же, что маленьких не женят, не испугаешь меня теперь этим — а болтают… Прямо какие-то непонимающие они, все на что-нибудь девчачье намекают — дались они им, эти девчата!

От колодца мы возвращаемся, когда уже по всей округе вовсю завечерело. От круга всего ничего осталось, один мысок, бабы обложили его своими досками вкруговую, добирают остатнее — и я будто в самом деле слышу, как он пищит, круг, жалуется, добиваемый сильными, со стороны глянуть — словно бы и неуставшими руками матери моей и теток. У соседей кусок еще порядочный, но там, глядя на ночь, тоже торопятся, работают уже молча — усталь свое взяла, не до разговоров.

— Все кишки порвал, не могу, — говорит вдруг Петя, выпрямляется и утирает лицо локтем, размазывая навозные брызги. Он говорит это так жалобно, с таким беспокойством и животной какой-то заботой о своих кишках, которые в нем есть и которые так натрудились и устали — что я ему верю и жалею. Работает он торопливо, рывками, будто каждый кизяк у него — последний; и он торопится побыстрее сделать его и положить, а потом убежать к нам в мальчишескую нашу компанию на реку, — немудрено и устать.