День тревоги — страница 21 из 40

Он подыскал и снял себе рядом с центром города небольшую комнатку с отдельным входом. Заночевал у родственников, а утром поехал на старую улицу, за немногими вещами и книгами. Каблуки мягко впечатывались в непросохшую землю тропинки, пошумливал в голых по-весеннему палисадниках ветер, от остатков угольных куч во дворах свежо пахло кузнечной окалиной… Еще не завернув за угол, он услышал почтительно негромкий, деликатный говорок толпы, увидел суетливо спешащую вдоль противоположной стороны старушку в черном… Петрович умер.

Не останавливаясь, замедлив шаг, прошел он мимо собравшихся у знакомой калитки озабоченных людей, взглянул на окна. В одном из них виднелась старая женщина; сидела, согнувшись, смотрела впереди себя недвижимо, а потом замедленно, невесомо, во сне будто, подняла сухую щепоть и перекрестилась. Там был Петрович, и это перед ним сидела и крестилась старуха — жена, может быть сестра покойного; и бледными скорбными огоньками цвели вокруг ложа тонкие восковые свечи, иногда трепеща и мигая от ветра уже прошедшей жизни…

Его хозяйка, видно, плакала недавно; а тут, при нем, взяла и опять заплакала, но не умиротворенно, покойно, как плачут настрадавшиеся, а по-детски зло кривя рот, с крупными слезами, не стесняясь и не уходя — будто ее только что сильно испугали… Напугалась старуха, с какой-то усталостью подумал он; страшно стало, что сама может так вот… Рабочие женщины так не пугаются. Ему и жалко стало ее, и темное, нехорошее злорадство брало, но жалость перетянула.

— Ну ладно, ладно, — сказал он, — что теперь… Отработал Петрович, сделал свое дело.

— Ой, да ну как же не кричать-то!.. — прорвало старуху, крупные слезы катились по ее желто-отекшему, холеному когда-то лицу, а глаза умоляюще, со смятеньем и страхом ловили его взгляд. — Ить человек умер-то, не кошка… жалко, жалко-то как, осподи-и!.. Чай теперь ни на солнушку глянуть, на травке не посидеть… Смерть-то какая тяжелая людям дается, осподи! Грехи-то какие!..

— Ладно, ладно, — сказал он опять, сел на кухонный столик. Его злило. — Рассказывали хоть, как он умер?

— А как же не рассказывать — рассказывали, — мигом успокоилась старуха, только всхлипнула напоследок. Энергично, наспех вытерла слезы, глаза ее плеснулись дикой радостью: — А уж как чудно умер-то — страх господний!.. — И торопливо присела, нелепо трагически, до шепота, снизила голос: — Случится ведь… Пришла от дочери телеграмма-то, он и говорит сыну: как, мол, прилетит она, во вторник вечером, так я и помру. Три дня мне, мол, осталось, и ни часу больше. (Ить вот как заказал себе человек!)… Ну, ждать-подождать, вторник пришел, а Ленки все нет, застряла где-то… Утром, в среду уже, опять телеграмму приносят: сижу, мол, по нелетной погоде в Челябе, но к вечеру обязательно буду, не хороните без меня… А кого хоронить, старик-то — ждет!.. Слава богу, грит, дочка еще денек прожить мне дала. А сам уже восковый, нос привострился, того и гляди — сковырнется…

Старуха слегка откинулась, замолкла на миг, торжествуя значение всего сказанного ею и глядя на него бессмысленно радостными глазами. И продолжала, посунувшись вперед:

— А вечером, вечером-то — не приехала Ленка! Видно, не все дано этим самолетам, не все-о… Уж и совсем плохо старому, а держится. Ночь кое-как переспали, утром полегчало ему; сама ходила, видела: разговаривать совсем хорошо начал, даже компоту выпил. Я домой, а дочь — в ворота. Забежала, сказывают, а отец с сыном разговаривает, даже приподнялся и в окно что-то показывает… Упала она, сердешная, к нему на грудь, кричит слезами, а он ей говорит: «Ничего, доченька, не плачь… главное — поспела, увидала меня. Простил я тебя, и ты меня, прощай теперь». — «Простила, — плачет, — да и что прощать-то — нечего, сама виновата». А он ничего не сказал, глянул так, задрожал — и хлынула у него горлом кровь, черная такая да жидкая — ужас!.. В ту же минуту и помер! — заключила она торжествующе и опять откинулась на спинку стула.

— Когда же хоронить?

— Да вот сейчас вынос, собираюсь. Грехи-то какие на человеке, господи! Сам выгнал, и сам, видите ль, простил!.. Господь и продлил ему мученья, хорошей смерти не дал. Всемилостив он, только не стоим мы его милостей… Да и как стоить, коли святого не видим?!

Он вышел на солнечную ветреную улицу и пошел на угол. Толпа прибывала. Гроб долго не выносили, во дворе сновал и всякому находил дело озабоченный распорядитель, стояли и курили несколько пожилых мужчин в новых костюмах и при наградах, с перекинутыми через плечи полотенцами. Рядом, в ожидающей толпе, он увидел и узнал ту хохлушку. Она разговаривала с другой женщиной, худенькой и помоложе, а возле них терся лет пяти мальчик, видимо, поздний сынишка худенькой; с великим интересом глядел на все, а потом заметил его, и что уж нашел в нем интересного, но только уставился и почти не спускал с него светлых ожидающих глаз.

Он подошел поближе к ним, к мальчишке.

— …Мы-то на месте сидели, да ничего не высидели. А Ленка-то — вона яка стала!.. Справна, и так и вертит, так и вертит всим…

— Да, боевая. Мы ведь школьные подруги с ней, знаем. Говорит — за вторым живет, квартиру, машину имеют. Муж на драге работает, вот у нее и зубов полон рот, золотых… Дядя Дима крепко незалюбил ее тогда, прямо вот слышать не мог… Да не вертись ты, стой смирно, как люди. Возьмешь тебя, а потом каешься… Так вот, незалюбил, и за двадцать-то пять лет раза два всего заезжала она сюда, проездом на курорт. Ну, поговорит с матерью, поплачут, а он же — только поздоровается… Вот бойкая, а боялась его.

— Та ведь простил же.

— Ну да… Поослаб он, отмягчел душою. Не из говорунов — из строгих был; а это смотрю (после первого удара было дело, в марте, когда с головой у него сталось) — стоит он посередь двора, сгорбился и что-то в руках держит, рассматривает. Дни ясные, приветные такие стояли, он и выбирался подышать. Подхожу ближе, а он, оказывается, какую-то тряпочку держит и так внимательно, удивленно так разглядывает, до ворсинки — будто в первый раз видит; и слезы у него в глазах. «Дядь Дим, говорю, что плачешь-то, не надо. Всего-то и есть, что тряпочка…» — «Да как же, — отвечает тихо и все глядит на нее, а слезы так и катятся. — Ведь все люди это сделали… люди все…» Тут и у меня захолонуло… Да ты будешь стоять, или нет, бесенок?!

Она шлепнула сынишке по спине легонько; замолчала, вытерла уголки глаз. Мужчины с полотенцами, поторапливаемые распорядителем, потянулись в дом, докуривая на ходу. Распорядитель уже что-то наставительно выговаривал нескольким женщинам; а потом в дверях показались мужчины, осторожно и неловко несущие обитый красным гроб, и он заторопился туда и через головы несущих спрашивал кого-то, стоящего в глубине сеней, со сдержанной досадой, с неудовольствием: — «Как это — не видно?.. Да там она была, орденская подушечка, на шифоньере, сам ложил… Да-да, у Елены Дмитриевны спроси и быстрее…» Все сняли фуражки и шляпы, он тоже снял шляпу и смотрел, как осторожно ставили и потом вдвигали гроб в кузов грузовика, где уже стояла голубая пирамидка с красной звездочкой наверху, в венках. Он видел седой ежик Петровича, чуть шевелящийся от ветерка, озабоченные тихие лица кругом, слышал чей-то плач позади.

Над ними, кренясь и от сильного бокового ветра сбиваясь с пути, промахали крыльями встрепанные весенние грачи, каркая тревожно и радостно, а небо в выси своей не оставалось пустым, в нем все жило, громоздилось, и строилось что-то новое, и двигалось дальше, к новой, не означенной и незнаемой никем волнующей цели…

Грянул оркестр, в голос запели, зазвенели трубы, провожая, прощаясь навеки и все прощая; и он вздрогнул от их высокой печали и словно бы очнулся. Мальчишка тот вприпрыжку бежал за тронувшейся уже машиной и оглядывался на него и на всех.

Надо было уходить.

ДЕНЬ ТРЕВОГИ

После безрадостного мутного утра, ветреного и холодного, стал похлестывать дождь. Его порывами наносило из-под высокого, от горизонта до горизонта заполненного блекло-белыми тучами неба, и тогда на прибрежные кусты налетала сырая осенняя дрожь, и начинали шуметь смутно и стонуще ветлы, покорно клонясь и раскачиваясь под безответной своей долей, свинцовела река… Тучи шли споро, слитно, сплошным ледяным полем — поверх взбудораженных тревожных рощиц, рябой воды, сизо распахнутых далей; и все окрест — до недавнего времени мирное, летнее — казалось будто, бы врасплох застигнутым подступившими холодами, все было неприкаянно, сиротски продуто и охвачено непрестанным изматывающим непокоем, от которого нет спасения ни в природе, ни даже в доме с крепкими надежными стенами.

Временами солнце посылало в небесные прорехи один-два рассеянных луча своих, ветер тогда веселее, рьянее трепал кусты, насильно сушил, а скорее сдувал с листьев и веток холодные дождевые капли; и отдыхающий в этих местах на остаток отпуска Самохвалов, молчаливый, внимательный глазами человек лет тридцати, пока добрался с реки до первых дворов, тоже успел несколько раз промокнуть и высохнуть и весь продрог. Задами, обходя кучи соломистого навоза и посеревшие, некогда белой глиной мазаные саманные баньки с золою у стен, прошел до поместья, где квартировался. Сапоги скинул в сенях, на заслеженном половике, а снять телогрейку не решился — совсем застыл. Нигде не найдешь в такую погоду тепла, даже в избы забредает и поселяется надолго сырость — пока однажды не соберется хозяйка испечь в большой печи хлеба; и хочешь не хочешь, а согреваться надо было как-то самому. Накрыться потеплее бы да уснуть сейчас, переждать непогодицу, как звери в спячке пережидают нашествие зимних холодов… Это, должно быть, хорошо, с некоторой, единственной сейчас отрадой думал он, проснуться весною, во времена которой больше, чем когда-либо, хочется жить и прославлять за это жизнь, когда зверь человечески умен, а человек высок в себе как бог, и ветер скорых перемен сладок и многообещающ, и все кругом мало-помалу просыпается под солнцем новым, готовится к новой жизни… Только вот чувствуют ли они, во сне, как течет время, отпущенное им на существование, как невозвратно, малыми быстрыми долями бежит оно, оставляя позади жизнь?.. Чувствуют, наверное — но едва ли понимают; и нам тоже не надо бы понимать, знать это… Но мы-то понимаем, и потому беззащитны перед жизнью, и ничего не можем сделать, тратя лучшие свои силы на борьбу с мелким и вязким в себе и вокруг, мы только видим кругом жизнь, а сами никак не можем, не успеваем жить — осознанно, свободно телом и духом, чувствуя каждую ее минуту, радуясь каждому подарку ее… Мы не умеем жить, а кто нас этому научит? Никто.