День тревоги — страница 36 из 40

И она-таки видела, узнавала и тоже пыталась кивнуть, говорила:

— Прощай, Петр Андреич… и ты, Николай Иваныч, прости, помнишь, как на покосах гроза-то нас застала, буря-то, молоньей омет сожгла… помни! Это когда Микишка-то быков чуть не утопил в тине, в сорок семом… — И вдруг забеспокоилась, взгляд ее с трудом стал искать что-то в людях, сидевших и стоящих рядом, шевелила пепельными губами. — А Микишка… где Микишка-то, чтой-то не узнаю никак? Ить он должен быть, как-никак однолетки мы, все степя прошли… Нету Микишки, никак не найду.

Все молчали, а мужики переглянулись — не найдешь теперь Микишки, два года с лишним как умер мужик в больнице, изрезанный весь. Заговариваться стала. И спешили выйти во двор, доставая на ходу курево и помалкивая, каждый про свое.

Но дождаться пришлось немногим: пастухи пригнали с полей скотину, и волей-неволей надо было идти встречать, обиходывать ее, дело есть дело. Осталась сестра, сыновья и еще кое-какая родня, случившаяся здесь.

Сам хозяин, дядя Степан, вышел только корову загнать. Замешкался что-то во дворе, всего на минуту, и услышал: в доме громко заплакали, запричитали, как-то пугающе вдруг, сразу, хотя второй уже день ожидали этого с часу на час. Сын выбежал, увидел его, сказал только «Папань!..», поспешно и сдавленно, и опять кинулся в дом. Дядя Степан торопливо и неловко побежал за ним.

Умерла Дуня-Забота, заезженная чередою лихолетий, в свои пятьдесят четыре года, оставила мужа и двух взрослых, женатых уже сыновей. Некому было посылать телеграммы или звонить, все жили в селе, под боком; и хоронить решено было назавтра, к обеду.

Товарки обмыли Дуню, прибрали, поплакали, поминая ее и свои жизни и особенно последние, странные многим и все равно обнадеживающие речи ее — чиста пошла к господу, раз так с душой говорила… Пришли читать над нею, лежащей в переднем углу, старухи, свечей где-то достали и сторожами души поставили вокруг; в соседнем сыновьем двору негромко, на все окрестности слышно стучал молоток, коротко взвизгивал рубанок. Только под утро готов был гроб. Мужикам, родственникам и соседям покойной, положено было вырыть до обеда могилу.

II

По летнему времени вставали рано; солнце еще и на вершок не поднялось над туманно-сухим, не освеженным ночью горизонтом, когда семеро мужиков, прихватив ломы, совковые и штыковые лопаты, сошлись у двора Скорохотовых. Как-то само собою определилось, что поведет всех Петр Андреевич, дядя Петя, дальний родственник покойницы — пожилой уже, негромкий и невластный рассудительный мужик. Еще с мальчишек вертелся на полевом стане, около трактористов: подносил воду, катал бочки с горючим, мазутные железки мыл-перемывал. Всю жизнь проработал на тракторах, и было в нем потому что-то не мужицкое уже, деревенское, а скорее пролетарское, ровное и спорое, технически грамотное.

На минуту зашел он в бессонный в эту ночь дом Скорохотовых, глянул еще раз на покойницу: руки ее уже не сходились на вспухшей, придавленной специальным больничным грузом высокой груди и были подвязаны, свеча пристроена в оставшейся от сыновей чернильнице. Рядом сидела мутноглазая от бессонницы бо́льшая сестра умершей, Прасковья, глухая, согбенная, заброшенная всеми. Дядя Петя тихо переговорил с хозяином о месте могилы, о кресте, который должны были скоро сварить из железа в колхозной мастерской; не забыл напомнить и про завтрак, — принесут его прямо на могилки, — и вышел, сказал коротко, словно вздохнул: «Ну, пошли…»

Могилки были за полверсты от села, у больших зерновых складов, следом шли уже поля. Окруженные всего лишь невысоким земляным валом, сейчас под степь задернелым, они были не бог знает как устроены — обычные, русские. Забредала сюда порой беспризорная скотина, мирно паслась среди крестов и новомодных «тумбочек», со звездами и крестиками тоже; от этого и еще от постоянных суховеев деревья росли плохо, не помогал и прах покойных. Несколько лет назад колхоз по настоянию сельсовета все же обнес могилки проволочной сеткой на столбах и расширил за вал территорию, старой давно не хватало. Трава и деревья несколько поправились, потучнели, вольнее и раскидистее стали; и надо было наконец ожидать, что скоро примут могилы свой необходимый вид глухого покоя, молчания и пристанища одних только птиц, если бы на днях сюда не заехал на бульдозере молодой, из недавних сэпэтэушников, и не натворил делов. Говорят, спьяну уснул за рычагами и так шпарил здешней ровной степью, пока не наткнулся. Не догадался вовремя заднюю скорость включить и, пока выехал, много дел наделал.

Этим проломом, увиденным еще издали, и вошли мужики на кладбище.

Место могилы было присмотрено заранее, еще в прошлом году на «родительской» самой же покойницей. Давно она к нему примеривалась, к этому месту, присматривалась, не раз думала о времени, которое неминуемо придет. Выбрала его Дуня рядом с бабкой своей, около матери все было занято: с одной стороны отцом, с другой — сестрами, помершими уже после войны. Оставалось еще место в изножье, но оно давно уже было оговорено за Прасковьей, и Дуня как ни просила, как ни уговаривала старшую — все без толку, один грех со старой. «Буду с бабкой, — говорила тетка Дуня, усмехаясь невесело, крестилась. — Мы с ей век на печи вместе спали — полежим и там, кака разница. Не с чужой ведь, со своею — чай, не потесню…» Она особенно, несколько раз, наказывала не хоронить себя на новых могилках: пусть молодые там занимают, это для них, мол, пригорожено. К родным костям ближе хотелось; и было в этом, верно, утешение и сила родного, желание человеческой любви, пусть даже и не сбывшейся до конца, вера в эту почти невозможную на земле любовь и, в конце концов, мнимая как все человеческие чаяния и радостная в неведенье замена того, что увиделось Дуне-Заботе под конец.

Обчинали могилу дядя Петя и Репейник. Обозначили прямоугольник, метр с небольшим на два, срезали аккуратно и отложили в сторону дернину, которая пойдет потом наверх, — потолще, вянуть не будет; и стали следом копать и выкладывать пласты обнажившегося сухого чернозема, белесого от безводья. Остальные закурили, сидели молча, следили, хотелось побыстрее приняться за работу, вонзить отточенную штыковую лопату в землю, с хрустом выдирая живые и омертвевшие травяные корни, нарушая нетронутую здесь, казалось, глубину земли.

Могилы издавна принято копать глубоко, метра на два с лишним, материковый грунт по всей округе тяжел — чистая почти глина с малой долей песочка; и работы хватало до обеда в упор. Копали на переменках, по два человека, молча и споро: не то чтобы так опечалены были смертью Дуни, это само собой, — а больше от какой-то другой печали, внутренней связанности, которую всегда чувствует человек в таких местах… Чернозем был столбчатым, глубоким, не менее трех штыков, и брался легко. Его скоро прошли, работа втягивала в себя и отвлекала, возвращала рукам дневную бодрость и сноровку, и первая усталость, легкая и чем-то даже приятная, позволяла каждому, равному среди других, сесть на ковылек, закурить и сидеть так, покуривая, поглядывая на работающих своих товарищей, на склады и село за ними, на скоро ставшие уже привычными кресты, все разные, всяк на свой манер, как сами люди. Небо, такое ясное вначале, затянулось неведомо когда пришедшими облаками; начинался теплый хмурый день середины лета, ветерок объявился, тревожил редкие деревца и бугристую траву могилок, гнал видные отсюда колосившиеся хлеба, полынью качал.

Пошла глина, нечистая, с черноземными потеками и комовая, не похожая на целик — стало быть, уже копали здесь когда-то…

— Не дай бог наткнуться, — сумрачно сказал дядя Петя, ковырнул красноватую, с темно-серыми разводами стену. Он был недоволен таким оборотом дела, да и все этим обеспокоились. — Вроде б и не должны, соседняя вон аж где… Может, подкопом они копали?

— Шут их знает. — Мишка Репейник нагнулся над соседним крестом, старым, еще из железных полос клепанным, стараясь прочитать насечку: — «Сда»… «Самохин…» Самохины тут. Это кого ж они последним хоронили?

— Да Шурку своего, который с заводов вернулся… Хромой, у кузнеца еще подручничал.

— Ну точно, его! Кажись, с подкопом, я ить хоронил. — Это сказал Мурашин, тоже из родни Скорохотовых — коренастый, пузатый, в кепке блином на самых глазах. Он всегда ее так носил, потому и голову держал прямо, с независимостью и значением; а сейчас, стоя внизу, и вовсе задрал ее, откинулся — нет бы фуражку поправить. Мужичок слыл дельным, прижимистым, и уважался. — Это в пятьдесят девятом, кажись?.. Хоронил. И подкоп делали.

— Ладно, рискнем, один гроб всегда уставить можно. А нет — сами подкопаем. В тесноте да не в обиде. Населилось, однако, тут…

— Мальчонка идет, — сказал кто-то, — с завтраком. Вылезайте, мужички, помянем Дуню.

С мальчишкою, внучком, прислали жареной кусками рыбы, огурцов и лучку, каких-то пирожков, яиц вкрутую. Дядя Петя все это выложил на газету, а напоследок достал со дна сумки две бутылки чистой.

— Ну, за покойницу, — произнес, не глядя ни на кого, он и первым выпил теплую и оттого еще более горькую водку. Занюхал, перед собою глядя, хлебом, сорвал полынок и зажевал им, за куревом полез.

— Ишь ты — полынком, значит, ее? — Мурашин поднял голову, одобрительно прикашлянул. — А следом табачок — не густо…

— А привыкли в поле.

— Что ж, долго отходила она?

— Да как сказать — скоро, долго ли… Отошла.

— Под конец, говорят, будто повеселела даже, — то ли просто говорил, то ли спрашивал Мурашин; хозяйски разломил крупный огурец, сунул кому-то половину — закусывай, мол. Его, не бывшего вчера у Скорохотовых, видимо, интересовали, донимали чем-то слухи, быстро разбредшиеся по селу. — Отчего веселеть-то, не пойму?

— Значит, было отчего.

— Не по-людски это все, не к добру, — мотнул тот головой, управляясь с едой, ни одной крошечке не давая пропасть. — Не согласен. Человек должен скорбеть, это… жалеть, что вот он жил, жил и вот теперь уходить надо, все терять, что нажил. Самого себя человек теряет — ну, шутка ли?! Фуражку пьяненьким потеряешь — и ту, подлую, жалко, обида берет…