я до моих коз. Вот оттуда, сверху, я и выглянул. И увидел. Маукабру и того, другого. И услышал.
Знаешь, Альса, как бывает, когда расколешь чашку, а после сложишь половинки, и будто бы чашка опять целая? Вот и они с Маукаброй. Сложились, как два осколка. И вроде бы стали целым. И легче им стало, и пустота исчезла. И не пустота это была, а пазы, чтобы осколки точно совместились. Я ушел поскорее, потому что не место мне там было. И завидно, почему-то. И стыдно, что подглядел. Потом, ближе к вечеру, я вернулся. Того, странного, там уже не было, а Маукабра лежала внизу, в зале. Потом она тоже ушла.
Что? Огонек? Зеленый? Конец анкрату.
Я спрыгнул с ветки. Понеслась навстречу черная вода. Ветер подставил ладонь, легко перекинул меня на противоположный берег. Надвинулась громада башни. Я поднимался по спирали. Влажная каменная кладка, провалы бойниц, торцом к башне — край стены, прикрытый поверху серебристым тесом, снова камни, темные щели окон, грузный венец зубцов.
Она уже ждала меня, стоя над открытым люком. Крутила головой, прислушивалась. Она плохо видит в темноте, люди вообще плохо видят, даже днем, а ночью и подавно. Я помедлил малость, самую чуточку, ловя ее жадное ожидание, ее нетерпение, немного тревоги. Опустился прямо перед ней, чтобы она увидела, чтобы не напугалась.
— Стуро, Стуро!
Конечно, я скучал, Альса, конечно мне было и грустно, и тяжко одному, конечно, я думал о тебе, только о тебе, о ком же мне еще думать? И я знаю, что тебе необходимо, чтобы я все время повторял эти слова, и я повторяю, хоть до сих пор мне это странно и чуть-чуть неудобно. И ты мне отвечаешь теми же смешными нелепыми словами, а я их и не слушаю почти, я слушаю.
— Ты почему такой мокрый? Под дождь попал?
— А? Нет, это роса.
Я спрыгнул в люк, протянул ей руки, помог слезть. Она пошла вперед со своим светильничком.
— Редда. Ун. Здравствуйте, звери. Мои дорогие, мои хорошие. Мои ласковые. Редда, я в порядке. Целый, здоровый, без увечий.
Редда каждый раз недоверчиво меня обследует. Этим они с Альсой весьма схожи — обеим требуется, чтобы Стуро Иргиаро полностью соответствовал их представлениям о здоровом аблисе. И обе боятся, что я в свое отсутствие лишусь головы, или чего-нибудь еще, не менее ценного.
— Хорошо, что ты сразу прилетел. Вода еще не остыла. Раздевайся. Будем мыться.
У камина стояла большущая лохань, от нее поднимался пар. Камин аж гудел от жара. Резаный тростник был предусмотрительно отметен в сторону. Я стянул капюшон.
— Как прошел праздник?
— Еще не прошел. Только начался. Завтра будет турнир. А послезавтра — охота. Что ты возишься? Вода остынет.
— Погоди, не дергай, здесь немножко разорвалось.
— Это ты называешь немножко? Это тряпье надо выкинуть!
— Да ты что, отличная рубаха. Почти новая. В чем я буду ходить?
— Сам виноват. Надо было принести ту, желтую, чтобы я постирать успела. Не знаю, о чем ты думаешь!
— О тебе. Не о рубашках же.
Засмеялась.
— Льстец. Когда научился?
Вот ведь слова! Небрежная фраза, смех. Ничего особенного. Но я слышу. Мгновенная вспышка. Нежность и благодарность. Такая жаркая, не утерпеть. Я и не пытаюсь сдержаться.
— Все, все, отпусти. Вонючка крылатая. Весь козами пропах. Полезай в ванну!
— И ты со мной.
— А кто будет поливать твою глупую голову? Слушай, может ты все-таки снимешь сапоги? Ну и тряпье, дьявол. Если сейчас постирать, успеет ли высохнуть до утра? Не успеет, без тебя знаю. Это что, смола? Ну где ты смолы-то на штаны нацеплял?
Я попробовал воду пальцем. Альса зря беспокоилась, этому кипятку еще стыть и стыть.
— Растопырился! Постой, я крылища твои придержу. Теперь садись осторожненько… ну, в чем дело?
— Горячо!
— Стуро, ты маленький, что ли? Потерпи. Это тебе с холода кажется, не горячо же совсем. Вот, видишь, я руку засовываю?
— Так то — руку!
Я все-таки сел в кипяток, задохнулся, стиснул зубы. Крылья в лохань не умещались, их всегда отмывают, как выражается Альса, индивидуально. На голову мне полилась вода. Альсины пальцы принялись теребить шевелюру.
— Ох, доберусь я до твоей гривы! Это надо же, сколько волос! Не промоешь!
— Я сам…
— Позволь за тобой поухаживать, м-м? Мне это приятно.
А мне разве нет? Но это расслабляет, Альса, расслабляет так, что… Перед рассветом, когда ты сладко спишь, я считаю про себя: раз, два, три, встали. Встали. Встали! И не могу подняться. Но хуже, если ты не спишь, и тогда мы вместе считаем: ну, еще минуточку, и еще одну, и еще… Боюсь, настанет момент, когда я пропущу рассвет и что мне тогда делать? Прятаться под кроватью?
— Как там поживает Маукабра? Пытался ее предупредить? Ручаюсь, она и слушать тебя не стала.
— У Маукабры гости. Нашелся тот, кого она и слушает, и все, что угодно.
— Как это — нашелся?
— Пришел в развалины. Какой-то. Я его почти не видел. Только слышал.
— В развалины? Человек?
— Человек.
— И чего?
— Ничего. Посидел там с Маукаброй и ушел. Она осталась. Потом тоже ушла.
Альса задумалась. Даже намыливать меня перестала. Я промыл глаза и отобрал у нее мыло.
— Он пришел. Больной, весь какой-то высохший. Весь… словно ветка сломанная. Следом Маукабра пришла. Она знала, что он там, и пришла к нему. Она… не знаю, будто бы утешала его, поддерживала. Будто бы говорила: я с тобой. И ему легче стало. А после он ушел. И она ушла.
— А ты?
— А я дождался темноты и полетел к сосне. А потом сюда.
— Забавно, — Альса присела на край лохани, — Какой-то бродяга заявляется в развалины. Тут приходит Маукабра и падает ему на грудь. И они сливаются в экстазе.
— Да, — подтвердил я, — они и впрямь как-то… ну, словно бы слились. Словно они должны быть вместе, а разделились вынужденно.
— Так они что, любовью там занимались?
— Нет, — испугался я, — нет, Альса. Ничего похожего.
Она вдруг расхохоталась.
— Видела бы это Иверена, сестра моя! Она думает, что самая у нас продвинутая! Любовь с драконом! Ха-ха-ха! Экзотика!
— Плесни мне на голову, — попросил я.
Забыла ты, Альса. Как мы с тобой выглядели бы в глазах твоей сестры. Ты да я. Вот где экзотика!
Летери
Вчера вечером господин Эрвел мне сказал: "Покажи гироту что-нибудь гиротское, парень". В смысле, чтобы я этого Адвана Каоренца к башне Ладараве отвел и все, что знаю про нее, поведал. Вроде как тот интересуется всякими рисованиями. Что до башни, так об ей у госпожи моей Альсарены надо бы испросить. А что до гирота, так то господин Эрвел, небось, решил, раз я сам наполовину гирот, то я и про башню всех лучшее расскажу. Я что? Мне приказали, я делаю.
Пораньше с утречка пришел. До завтрака еще, а то ведь потом у господ турнир начнется, а после обед, а еще после пляски, а там уж не до рисований будет. Поскребся так тихохонько, а дверка — тр-р-р! — и отворилась. Я-то думал, этот гирот-каоренец в постельке почивает, господин ведь как-никак и гость, может, я раненько пришел, и он меня взашей… Ать, гляжу — одетый, в сапогах. На окошке сидит и во двор смотрит. А как дверка затрещала, тут он уже на меня посмотрел. Я поклонился, как положено, и говорю:
— Доброго утра, — говорю, — господин Адван Каоренец! Меня господин Эрвел прислал, в смысле, ты же, господин, вроде как ахритектурой интересуешься. Ну, башней нашей, в смысле.
А он меня и спрашивает:
— Какой-такой, — спрашивает, — башней?
— Гиротской, — объясняю, — Ладаравой. В смысле, готов показать и рассказать. Четвертая четверти, — объясняю, — до завтрака.
Он аж с окошка соскочил.
— Гиротская башня? Погоди, — говорит, — откуда? Это же новая постройка, мне Эрвел рассказывал, Треверргару чуть больше двадцати!
— Ну так, — говорю, — Треверргар вроде к ней и пристроен. Туточки на мысе спокон веку башня стояла. Старая, сторожевая. К ней и пристроили.
— Так чего же мы стоим? — удивляется, — Веди, показывай!
У гирота-каоренца ноги ого-го какие длинные. Он по лестнице вперед ускакал. Я ему кричу:
— Не сюда! — кричу, — Поворачивай! Тут через верх удобнее.
Вернулся. Пошли мы через верх, через мосточек, в смысле, во двор не спускаясь. Прямо на внешнюю стену попали. Тут он спрашивает:
— Звать-то тебя как, малый?
— Летери, — отвечаю.
— Ишь ты, Летери, — хмыкает, — имя-то у тебя ингское.
— А у меня батька инг, — говорю, — у господина Амандена первый телохранитель.
— Не тот ли великан белобрысый?
— Ну так! Он и есть. Батька мой. Инг Имори.
Такой у меня батька, в толпе не потеряется. Издаля его видать. И ни с кем другим не спутаешь.
— Да, — говорит гирот-каоренец, — батька у тебя что надо.
Тут я на него как бы заново посмотрел. Понимает, в чем толк, хоть и каоренец. С таким и дело иметь приятно.
— А вона, — говорю, — и Ладарава наша. Вот здесь, — говорю, — спуститься можно, во двор. Со двора-то лучшее видать.
Спустились мы во двор.
— Вот, — говорю, — гиротская башня Ладарава, то есть "Зоркая". На высокой скале выстроена, над озером Мерлут, что значит "Красное озеро". Место скракедически выгодное. Как их… естественные укрепления, самой природой созданные.
Гирот глядел, глядел, а потом и спрашивает:
— А что там такое белое, словно бы известкой намазано? Башню внутри перестраивали?
— Да нет, — говорю, — отремонтировали недавно. Там ведь теперь госпожа моя Альсарена поселилась. У ей там комнатка жилая и раболатория.
— Значит, войти нельзя?
И такое, знаете ли, разочарование у него на лице проявилось! Я и сказал:
— Почему нельзя? Госпожа моя ласковая, душевная. Что бы ей нас не пустить? Пойдем, господин, опять на стену. Туточки в ворота не войдешь, они тама, изнутри, засовом заложены. А госпожа моя Альсарена наверху живет, по верху и нам пройти надобно.
Поднялись мы обратно. Я за цепку дернул, чтоб колокольчик у госпожи в комнате зазвонил. А с галереи не слыхать, зазвонил он или нет. Госпожа Альсарена что-то не открывала, а гирот-каоренец и спрашивает: