Я радовался, слыша его крики.
Меня тешил вид крови, текущей по дереву и кипящей на электродах.
И в том, что я делал, больше не было ярости, только печаль.
Она проникла в меня и теперь росла, наполняя легкие, как глубокий глоток кислорода, и я знал, в чем дело.
В одном простом факте.
Наверняка все идет к концу.
Лютер скоро истечет кровью, изойдет криком и умрет.
Через сорок восемь часов в разгар попыток вернуть Кайта в сознание я упал в обморок, держа в руке пакетик с нюхательной солью…
Очнулся я на бетонном полу, без всякого представления о том, сколько провалялся в беспамятстве.
Сел, зевнул, с трудом поднялся на ноги.
Лютер все еще был без сознания.
Стоя над ним и глядя на то, что сделал, я старался отыскать внутри себя хоть какие-нибудь чувства.
На какой-то миг мне показалось, что он умер, и это вызвало лишь легкое сожаление – я больше не услышу его громкого крика.
Он, как солнечный свет, вызывал у меня сильные эмоции.
Нечто противоположное пустоте.
Я уже воображал, как мне их будет не хватать.
Хотелось расшевелить его, но я выбился из сил.
Оставив Лютера спать, я побрел по складу, пока не наткнулся на некое подобие спального места – заднее сиденье фургона или микроавтобуса, до сих пор упакованное в пленку.
Я свернулся на подушках и закрыл глаза.
Засыпая, я размышлял, кем стал.
Мы с Орсоном снова в его домике в пустыне, только теперь все иначе. Мы одни. Так близки, что нам даже разговаривать не надо. Каждое слово, каждое чувство передаются мысленно.
Мы идем через пустыню на закате; вокруг ни звука, только красноватый каменистый грунт хрустит под ботинками. Разговор веду я – вернее, произношу мысленный монолог. Говорю, что наконец понял, что мне жаль. Все, через что он меня провел, Орсон сделал из любви ко мне. Теперь я это знаю. Он постиг меня раньше, чем я – сам себя. Пытался показать мне это, но я швырял все доказательства обратно, ему в лицо.
Наконец мы забираемся на вершину пологого подъема, и вокруг нас расстилается пустыня – в любую сторону видно на пятьдесят миль.
Теплый вечер, солнце уже коснулось горизонта и ласкает наши лица.
«Я люблю тебя, брат», – говорю я, но, когда поворачиваюсь к нему, обнаруживаю, что остался один.
Очнулся я внезапно, весь в холодном поту, и рывком сел на сиденьях; в глазах стояли слезы, нога горела огнем; я осознавал, что брат только привиделся мне. С того лета в Пустоши, восемь лет назад, Орсон часто преследовал меня во сне, но впервые я проснулся с чувством, что мне его не хватает.
Лютер пришел в себя. Я слышал, как он стонет на другом краю склада.
Я едва мог идти; правая нога одеревенела, стала горячей, изорванная плоть начала покрываться струпьями.
Дохромав до Лютера, распростертого в каталке, я заметил, что он выглядел лучше, чем я ожидал. Я терзал его, но не ломал костей, не наносил смертельно опасных колотых ран. Больше всего я боялся преждевременно потерять его.
– Никогда не угадаешь, кто мне приснился, – сказал я.
– Кто?
– Орсон.
Он сумел слабо улыбнуться.
– Ему наверняка понравилось бы.
– Знаю, – ответил я. – И это меня заботит. Как думаешь, ты сможешь встать?
– Ты даже не приблизился к тому, чтобы причинить мне боль.
Я подошел к панели управления, выдвинул нижний ящик и достал «Гарпию» – клинок из нержавеющей стали фирмы «Спайдерко», больше похожий на коготь, чем на нож. Вернулся к каталке и перерезал ремни на обеих голенях и на одном из запястий. Лютер озадаченно посмотрел на меня.
– Что это значит? – спросил он.
Я отошел от него и встал в центре склада.
Повернувшись, я увидел, что Кайт уже расстегнул последний ремень и, скрипя зубами, отдирает свою кожу от электродов.
Наконец, он освободился и свесил ноги с каталки.
Высокий, голый, бледный, покрытый порезами, ожогами и синяками.
Выглядел Лютер ужасно.
– Что это значит? – снова спросил он.
Я полез в карман и достал «Гарпию», взятую из ящика под панелью управления.
Теперь я держал по ножу в каждой руке.
Отведя руку назад, я запустил один из них по бетонному полу, и он ударился о босые ступни Лютера.
– Сам еле хожу, да и ты не в такой уж прекрасной форме, – сказал я.
– Точно.
– Можно сказать, мы на равных.
– Вовсе нет. – Он нагнулся, поднял «Гарпию» с пола и легким движением кисти раскрыл ее. – Я тебя на части разберу.
– Значит, займемся этим, – ответил я, шагая к нему и на ходу раскрывая свой нож. – Одному из нас придется умереть.
Эпилог
Он не знает, сколько времени сидит во тьме на цепи.
С трудом вспоминает собственное имя.
Почти всегда мерзнет.
Постоянно голодает и испытывает жажду.
Здесь, внизу, в холодной сырой комнате в подвале здания не бывает ни дня, ни ночи. Он полагает, что находится здесь несколько месяцев, а может быть, больше. Гораздо больше. Боится, что рассудок утратил способность оценивать ход времени, что прошли уже годы.
Борода отросла до шести дюймов.
От тела остались лишь кожа да кости.
Резаная рана, полученная им целую вечность назад, напоминает о себе лишь рельефным шрамом на животе, и он озабоченно ощупывает его, постоянно воспроизводя в уме ножевой бой и признавая, что то было неудачное выступление.
Каждый второй день тюремщик приносит кувшин с водой и тарелку еды.
Несколько раз он спал, когда появлялась еда, и, пробуждаясь, видел гигантскую крысу, пожирающую его пищу.
В первые три раза он отпугнул ее.
На четвертый – убил и съел.
Прошлая жизнь навещает его только в снах – ярких, живых, небесно-голубых грезах.
Он давно миновал точку, когда жаждешь смерти, но все равно не смог бы осуществить самоубийство. Его принудили носить шлем, чтобы он не разбил себе голову. Несколько раз он пробовал уморить себя голодом и умереть от жажды, но это закончилось насильственным кормлением. За одну болезненную операцию ему удалили все зубы, чтобы не перегрыз себе вены и не истек кровью до смерти.
Тюремщик уведомил, что намерен сохранять ему жизнь двадцать лет. Теперь он знает наверняка, что телесное существование продолжится, и озабочен своим рассудком. Разум уже начал мутиться. Знать и понимать, что сходишь с ума, – возможно, худшая пытка, с которой он столкнулся. Лучше провести целый год на каталке.
По сути, он оказался душой, угодившей в ловушку земного тела.
Его отношение к жизни вполне можно определить как дзэн.
Мир сократился до десяти квадратных футов, на которых он ест, спит и оправляется.
Он обладает глубоким знанием трещин и щелей, покрывающих бетон под ним, и изучает их узор, как откровение Бога.
Пространство за пределами длины его цепи стало таинственным и недостижимым, как Вселенная.
Изредка сюда доносятся пронзительные крики из склада, расположенного несколькими этажами выше, но в основном здесь царят тишина и тьма.
Недавно тюремщик принес старомодную пишущую машинку и десять пачек бумаги.
Гнилая шутка, но он все чаще размышляет, не сгодится ли сочинительство в качестве развлечения, как нечто новое, чтобы скоротать время.
Он все время разговаривает с Орсоном.
Рассказывает себе истории, которые смог бы однажды записать.
В самой странной из них ничего этого на самом деле не происходит. Он – всего лишь персонаж, попавший в запутанную историю полуизвестного писателя, живущего на озере в Северной Каролине. Он пытается закончить рассказ. Написать, что цепь оказалась недостаточно надежной, что тюремщик допустил какую-то ошибку, которая позволила ему спастись, но все кажется неподходящим.
Наконец, в сотом варианте рассказа он натыкается на концовку.
Некий персонаж внезапно возвращается на склад и спасает его.
Рассказ закончен, и он лежит в шикарной постели, то погружаясь в сон, то возвращаясь к яви.
Он слышит приближающиеся шаги и улыбается.
Потому что одеяла теплые.
Потому что он не чувствует боли.
Потому что это шаги Вайолет.
Она идет, чтобы ухаживать за ним и вернуть его телу здоровье.
Через мгновение она войдет в дверь, сядет на кровать и накормит его из чашки с дымящимся супом, а когда закончит, заберется к нему в постель, пробежит пальцами по волосам и шепнет, что теперь он спасен. Что боль прошла, прошла для них обоих, и в этой теплой мягкой постели заключено все, что имеет значение.