— Ты многое можешь, Юл.
— Юлька, друг мой, ведь это надо еще воплотить. Поставить на высокие подставки — во-от такие, как колонны. Рассчитать, чтобы снизу эти чудаки смотрелись пропорциональными… Юлька, милая, не верь мне! «Рассчитать», «воплотить», — да это ерунда, семечки! Главное — чтобы дали город. Дали город на откуп. Средства. Материалы. Рабочую силу. Базу, так сказать. Я измучился без этого. Руки опускаются.
— Но ведь главное, что ты создал их, а остальное… Юл, может, это — тщеславие?
— Нет, — ответил Ты резко. Ты всегда говорил мягко, даже вкрадчиво. А здесь звякнул металл. — Я могу это сделать отлично. И я хочу это сделать.
«Ого!» — тревога всплеснула во мне крыльями. Безотчетная. Мимо сознания, как предчувствие.
Почему я не вслушалась тогда в шорох ос крыл?!
Но Ты наклонился ко мне знакомо — неловко и беспомощно:
— Ты что побледнела, Юлька? Впрочем, тебе идет. — И тревога плавно и неслышно улетела.
О счастливая пора доброго отражения! Ты глядишься в глаза другого человека и видишь себя прекрасной. Тебе все идет! Ты смеешься — идет. Сердишься — тоже. Ты говоришь о себе и вдруг понимаешь, как это все значительно. Не просто «попало от начальства», а:
— Представляю, как ему тяжело налетать на эту твою улыбочку. Вот бедняга!
(И сразу — он, «сам» — бедняга, а ты, хоть и обруганная, — молодец и победитель. Тебя видят так!)
Не просто снимаешь трубку звонящего телефона: «Алле», а:
— Ты знаешь, у тебя удивительный голос. Я бы влюбился в тебя по голосу.
Не просто новое (или впервые увиденное) платье Не просто умение впрыгнуть вместе с удивленными восьмилетними девчонками в круг вращающейся верёвочки, не задеть и выбежать с другой стороны (все от щенячьей радости!).
Не просто загрустить вдруг…
Не просто рассмеяться…
Все, все, все имеет значение, вызывает удивление, восхищение, ответ.
Все рождает ответ.
Как могут люди жить без отклика?!
Счастливая, счастливая, счастливая я! Сама себе завидую!
— Знаешь, Юлька, я иногда завидую себе. Вот так.
Глава VI
Как-то произошел такой случай: за одну ночь сменили названья всех улиц. Городок был маленький, старинный — довольно далеко от нашего огромного города, — и названья, конечно, не соответствовали: все больше касались бога и разной еды — Богословская улица, Борщаговский проезд, Мясников, Попов, Схимников переулок. А в городе — новый завод и мастерская современной игрушки: ракеты, комбайны, мотоциклы. Так что названия не соответствовали, это верно. Но за одну ночь! А?! И как раз наутро мы туда приехали.
Честно говоря, это был мой самый счастливый город. Мне сразу показалось, что я вышла именно из него. Из улочек с деревянными тротуарами, из беленьких церквушек, даже из пожарной каланчи, посреди города. Даже из каланчи. Может, потому что это был первый наш с Тобой город. Мы тайно завоевали его и изучали теперь.
Городок был очень чистенький, в середине пропах ржаным хлебом. По его площади возле пожарной каланчи, на зеленом лужке, ярко белели куры. Невозмутимость такая. Затишье. Издалека, за домами, комариный зуммер трамвая да иногда (а может, мне показалось?!) тонкий, звенящий смех. Голос тонкий, но мужской. И за ним для меня всплывало чуть поверх низкорослых кустов дряблое прокуренное лицо и лысоватая голова без какой-нибудь там бороды или красного колпачка. Странное видение моего детства.
От площади шел пестрый ряд домов: где каменный домик, приземистый, мрачноватый, а рядом — повыше каменного — бревенчатый, обшитый, однако, тесом, резные наличники, деревянные лоджии, тоже все резные. Это диво, сколько там было деревянного кружева! Разные жили люди, разно понимали красоту. Иные дома были так глазасты и беззащитны, что хотелось предложить им масочку (полумаску? четвертьмаску?) — ставенки, что ли.
Через город спокойно шла малая речка. У площади была забрана в камень («береговой её гранит!»), а дальше вдруг по берегу, землистому, травяному, песчаному, начинали попадаться столетние какие-то (если не тысячелетние) ивы с дуплами, с низким наклоном мелколистных густых ветвей, с тенистыми песчаными заводями под этими ветками и мелкими игольчатыми рыбками-мальками — мель-мельк из топи в солнечное пятно!
Я подошла к одной из этих ив, погладила морщинистую кору и серо-коричневую рисунчатую древесину, выступившую вокруг дупла. И вдруг чуть пониже углядела сухой и резкий срез до белого древесного тела и маленький четкий квадрат на нем.
Сразу точно отпал кусочек радости. И — старческий голос из детства: «Знак, знак это».
А сохранился ли тот, наш переулочный парк? Вот, вырубили. А Ян?.. «И вы дружить не станете. Разлетитесь в разные стороны»…
Я схватила Тебя за руку, чтоб ощутить реальность Твоего присутствия.
— Пойдем-ка, пошли.
И мы пошли. Вдали, на отмели, виднелась церквушка. Плыла в движении теней и отсветов, отражавшихся на её стене от воды. Мы постояли, вбирая в себя ивы, речку, церквушку, и двинулись дальше. У нас была цель.
Старый город кончился. Начался пустырь. На той стороне его стоял белый пятиэтажный прямоугольник, пять краснопланочных балконов в каждом секторе и рядом — асфальтовая дорожка буквой «Т», серый куличик помойки.
Мы прошагали мимо. И опять — белый пятиэтажный прямоугольник, балконы, асфальтовая дорожка буквой «Т»… И снова — белый пятиэтажный, балконы, асфальтовая дорожка, и опять — белый, балконы, дорожка…
— У, безликие! — сказала я.
— А я бы мог все изменить, — отозвался Ты.
— Как же? У меня вот не вышло.
— А что ты хотела?
— Башенки.
— «Башенки!» — передразнил Ты. — Да еще, наверное, разные.
— Конечно.
— В типовом проекте, да? Знаешь, кто ты есть?
— Кто?
— Дурочка. Поняла?
— Давно. А что ты имеешь предложить?
— Дворы. Возле каждого дома свои двор и своя скульптура. Свой символ, что ли:
Дом Птицы.
Дом Бегущего Оленя.
Дом Юльки, мчащейся ко мне на свидание.
Ты чмокнул меня в щеку на виду у всего пятиэтажного белого мирка.
— Ты знаешь, Юл, я один раз так бежала к тебе, что чуть не наступила на голубя.
Ты засмеялся.
Ты умел смеяться. Вы замечали, что это умеют не все. Ты, кажется, не был красив. Кажется. Только вот удивительная подвижность лица и глаза, легко меняющие цвет и цену тому, на что они глядят. Чаще они эту цену завышали: ты умел восторгаться. Кроме того, Ты отлично от других (в сторону несуразности) размахивал руками. Почти каждое слово сопровождалось жестом.
— Представь! Вообрази! Мы разбили бы такие диковатые кустарниковые сады вместо этих пустых дворов. Прямо в землю, без ограды, набросали бы семена полевых цветов: у одного дома ромашки, у другого — маки, у третьего — клевер, одуванчики, ну что там еще?!
— Ясно, ясно. Стоп. Вот и место нашего назначения. Иди, отмечай командировку.
Я, кажется, так и не сказала Тебе никогда, что это была только Твоя командировка, а я… я наврала, будто мне нужно здесь что-то по работе. А сама, пользуясь своей всепобеждающей улыбкой, отпросилась на несколько дней за свой счет. Я не могла тогда, не могла без Тебя ни денечка!
Как истинный мужчина, Ты не хотел впускать меня в свои неприятности. А они начались у тебя сразу же. Ты поехал в этот городок, потому что приняли проект Твоего памятника. Дело в том, что там, в этой тишине (прежде ещё большей) жил какое-то время один из лучших писателей земли Русской (какая разница — кто? Поверьте уж на слово), и вот решили поставить памятник.
Как изобразить совесть? Сколько мы видели изображений скорби, радости, торжества! Прекрасного материнства, любви… Да мало ли абстрактных понятий получило воплощение, то есть обрело плоть. И совесть, вероятно, тоже. Ты знал все. Я не знала. И в щенячьем своем упоении Тобой даже не попыталась узнать. Мне хватало Тебя. Вместо всего.
Впрочем, этот памятник Ты задумал еще до меня и без всяких заказов. Это было Твое, кровное. А заказ был получен позже: узнали, что у тебя есть проект, а тут приближалась дата. Все было, скажем мягко, без сантиментов. Есть — давай. Ты пытался скрыть радость, но разве Ты умел?
Мы ходили по городку и высматривали, где можно поставить памятник, хотя место было давно уже обозначено.
Писатель жил в одном из разноликих домочков, что вдоль реки. Не самый выразительный домик. Впрочем, не он строил его. Разумеется, купил готовый. Теперь там, в ожидании музея, разместилась музыкальная школа и, кажется, загс. Я еще подумала, что бракосочетания и регистрации смертей музыкой обеспечены. Правда, случайной.
Ты смотрел широко, а я пристально и оцепенело. Меня удручали, да, удручали крохотные квадратики, чуть заметно очерченные на стенах старых и новых домов. Их было полно. Как дурной сон. Как наваждение. Но человек привыкает к опасности, перестает ощущать ее. И я в конце концов привыкла. А тут рядом — Ты и Твое дело, которое занимало нас постоянно. Итак, к делу.
Памятник должен был разместиться возле этого музыкального загса, возле речки. Но ему было как-то непросторно здесь, будто он, ни на что не претендуя, не хотел, однако, быть приниженным.
Лучше не надо ничего.
— Главную площадь ему, что ли? — удивился Ты. — Так ведь на площадь не поставят этакий.
А памятник, как, впрочем, и писатель, был действительно немного «этакий». На первый взгляд. Только на первый. Сидел хилый человек, низко опустив и спрятав в ладонях лицо. Прекрасны были жилистые тревожные руки; прекрасна форма головы с напряженными венами лба.
Один скульптор говорил, что вылепленная истинным художником обычная круглая бомба должна давать точное ощущение, заряжена она или свободна от заряда.
Эта голова — затылок, лоб, надбровные дуги — все выдавало заряд огромной силы, имя которой — мысль. Мысль невеселая, не имеющая конца и разрешения; мысль, точащая мозг и тело, страдающая и рвущаяся вперед. Да. И здесь, в позе этого больного и худо одетого человека, был порыв, только лишенный юной неоглядности и радости. Было невеселое раздумье, уже осознанное неумение помочь и рвущаяся из силков этого неумения нагая, извивающаяся жажда дела.