ла руками вышедшая опять на разговор вольная старуха. – Ты уж ври, да не завирайся. Станут в Москве таких держать!
– А кто его там держит? – отозвался из соседнего закутка чей-то голос. – Мы с вами не в метро по Белокаменной едем.
– Всю биографию рисовать? – спросил мужик – в нем, похоже, начал продираться свой голос – и покосился на бутылку в руках у Олега.
– Налей, – позволил верзила. – Сердится – в пользу, стало быть, пошло. Только не полный, хватит ему половины.
Олег налил полстакана. Мужик выпил на этот раз попроворней, в глазах у него появился острый блеск. Чтобы не оставлять ему надежду, мы разлили остатки портвейна в три принесенные ребятишками посудины и тоже выпили. За здоровье москвича. Он посмотрел на нас проснувшимися крохами вялого любопытства, но все в нем еще было тяжелым, малоподвижным и закаменевшим, и он никак не отозвался на наш тост.
– Как звать-то тебя? – продолжал допытываться верзила.
– Герольд.
– Как?
– Герольд. – Мужик закашлялся над собственным именем.
– Не русский, что ли?
– Русский.
– А пошто так зовут?
– Откуда я знаю? Отец с матерью назвали.
– Кажется, это скандинавское имя, – предположил мой товарищ.
Верзила подумал:
– Ты, мужик, с таким именем, однако, не за свое ремесло принялся. Тебе соответствовать надо. А вправду русский?
– А что ты – по роже не видишь?
– Господи! – тяжело вздохнула старуха. – Кого только не увидишь! С кем только не стакнешься! И чего ты мне на добрых людей не дашь поглядеть?!
– И давно ты, герой, или как там тебя, бичуешь? – не отставал верзила.
Мужик не ответил, занятый чем-то в себе, каким-то происходящим внутри опасным движением.
– Баба-то есть? – спросила старуха и, когда он и на этот раз не отозвался, уверенно сама себе сказала: – Выгнала. Кто, какая дура с этаким обормотом жить станет?!
– Выгнала, выгнала, – со злостью подтвердил мужик и добавил: – И сама спилась.
И так он это произнес, что ясно стало: правда, чистая правда.
– Вот те раз! – ахнула старуха. – А ребятишки? Ребятишки есть?
– Есть сын. И он сопьется.
– А вот это ты врешь, – возразил верзила. – Не сопьется.
– Сопьется.
– Врешь! – грохнул голосом верзила. – Ты что это, герой, плетешь?! Врешь! Ты спился, я сопьюсь, а им нельзя! – Он выкинул руку в сторону ребятишек, которые, ничему не удивляясь и ничего не пугаясь, стояли тут же. – Им надо нашу линию выправлять. Понял ты, бичина? И никогда больше про своего сына так не говори, понял? Кто-то должен или не должен после тебя, после нас грязь вычистить?!
На шум повыскакивали опять из всех закутков люди; укоризненно покачивала в нашу сторону головой старушка с книгой; подскочил и стал что-то частить мужчина в трико. Верзила, не понимая, как и все мы, слов, но прекрасно понимая, о чем они, смущенно и досадливо помахивал ему рукой: мол, извини и успокойся, больше не будем. Но трико не прощало и не отставало. Мужик наш, этот самый Герольд, уставившись на трепыхающееся перед его носом аккуратное брюшко, хлопал глазами и с гримасой кривил лицо.
– …только до следующей станции, – неожиданно четко закончило трико.
– Порож-няк! – звучно, со сластью кинул ему мужик – откуда и красоты такие взялись в этом голосе.
– Что-о?!
– Порожняк! Сворачивай в свой тупик и не бренчи. Надоел.
– Еще и оскорбления! Я долго терпел! – Трико закрутилось, соображая, куда бежать, в какой стороне поездное начальство.
– Ты погоди, не шебутись, – пробовал его остановить верзила.
– Мы с вами вместе свиней не пасли, – был ему известный ответ, который верзила, однако, не понял и удивился.
– А что я – дурной, буду их пасти? У нас их сроду никто не пас. Сами в земле роются.
Мужчина в трико кинулся по ходу поезда.
– Вот и сграбастают, – назидательно сказала вредная старуха с вольного воздуха. – Десять але пятнадцать суток.
Мальчишка заволновался:
– Ты, папка, опять? Тебе что было говорено? С тобой прям никуда не выйди.
– Да вот, высунулся, – поморщился верзила, кивая на мужика. – Ты уж сиди и не высовывайся, тебе не положено высовываться. Понял?
– За это не забирают, – сказал мой товарищ. – Ничего же не произошло. Ни действия, ни мата – ничего не было.
– А пошто порожняк-то? – заинтересовался верзила. Слово ему понравилось, он, видать, и сам мастак был сказать коротко и любил это в других.
Мужик молчал – в нем опять что-то происходило.
– Я спрашиваю: пошто порожняк?
– Бренчит, бренчит! – вдруг зло, яро, едва не на крике сорвался мужик и крутанулся в ту сторону, куда убежало трико. – Я вижу – это он. Это он, он! Я бич, я никто, я отброс, но я десять лет честно работал. Мой отец воевал. А этот… он всю жизнь честно бренчит. Это он, он!
– Кто-о-о? Чего ты раскричался? Кто – он?
– Порож-няк!
И, уткнув голову в столик, затрясся в рыданиях. Все – передышка кончилась, хмель снова брал его в оборот. Мы переглянулись, не зная, что делать. Больше помочь ему было нечем, да и прежняя наша помощь пошла, как видно, не впрок.
– А куда едешь? Где сходить тебе? – неловко и озадаченно спросил еще верзила.
Мужик вскинул голову и прокричал:
– Где сбросят. Понятно? Где сбросят. Отстаньте от меня, отстаньте! Не могу-у!
Да, никуда не годились у него нервишки, спалил он их. Мы с товарищем вернулись в свое купе. Старушка, отложив книгу и порываясь что-то спросить, так и не спросила и стала смотреть в окно. Там, за окном, за играющей сетью бесконечных проводов, тянулась матушка-Россия. Поезд шел ходко, настукивая на железных путях бодрым стукотком, и она, медленно стягиваясь, разворачивалась, казалось, в какой-то обратный порядок.
На следующей станции мы сошли. И, проходя вдоль своего вагона, увидели в окне повернутое к нам страшное, приплюснутое стеклом лицо в слезах, с шевелящимися губами. Нетрудно было догадаться, что выговаривали, мучительным стоном тянули изнутри губы:
– Не могу-у-у!
Тетка Улита
Воспоминания иногда появляются, казалось бы, совсем ни с чего, без всякого внешнего повода и подчиняются какой-то собственной жизни.
Часто, очень часто вспоминаю я давний августовский вечер с густым и замлевшим солнечным воздухом, некорыстный наш двор уже в новой деревне, перенесенной от затопленной Ангары, и двух старух на крылечке. Я в ту пору уже вышел в работу и любил приезжать в августе – на ягоды, на грибы. Одна из старух – моя бабушка, человек строгого и справедливого характера, с тем корнем сибирского нрава, который не на киселе был замешен, еще когда переносился с русского Севера за Урал, а в местных вольных лесах и того боле покрепчал. Бабушка, обычно и ласковая и учительная, каким-то особым нюхом чувствовала неспокойную совесть и сразу вставала на дыбы. И не приведи Господь кому-нибудь ее успокаивать, это только добавляло жару, а успокаивалась она за работой и в одиночестве, сама себя натакав, что годится и что не годится для ее характера.
Вторая старуха – наша соседка через дорогу тетка Улита, Улита Ефимовна. С бабушкой они в каком-то дальнем родстве, даже и не дальнем, а тредальнем, в котором не разберутся и сами. Впрочем, кто в наших старых деревнях обходился без общего родства, и хоть жили деревни гнездами, но и из гнезда в гнездо ниточки протягивались и в прежние, и в новые времена. Но держит рядом старух не это родство, а устоявшаяся привычка при любой страде каждый день хоть на минутку сойтись да побормотать.
Сегодня эта минутка затянулась надолго – уж больно хорош и уборист теплый, как-то по-особому радетельный ко всему живому тихий августовский вечер. Чувствуется, что и ему самому не хочется сходить с земли, вот он и остановился в раздумье, что бы еще такое хорошее сделать, чтобы завтрашнему дню было полегче. Старухи сидят на разных приступках, бабушка повыше, тетка Улита пониже, я сбоку от них на завалинке. Мы все от нечего делать наблюдаем, как кормится птица – курицы, голуби, воробьи. Бабушка время от времени подбрасывает им из подола зерно – они неиспуганно всплескиваются и затихают. И только когда среди общей дружной работы некстати вспомнивший о своем достоинстве петух бросился за курицей и после недолгой погони настиг ее, бабушка, замахнувшись на петуха, язвительно пропела:
– Ох, Андрияша! Ох, Андрияша!
Я засмеялся:
– Почему Андрияша?
– Ну дак ишь до чего истрепал молодку! Ты погляди. Вытеребил ей и хвост и гриву. А пошто Андрияша, вот у нее, у Улиты, спроси.
Тетка Улита не ответила. И вид такой сделала, что не понимает, о чем разговор.
– Ты не помнишь рази криволуцкого председателя Андрияна? – Это бабушка мне. – Не помнишь, какой он был? Вот так же над бабами крылил опосле войны. Где какую разглядит – это хошь убегай из деревни. Хвост свой распушит, глаза заголит – и без оглядки. Так, нет я, Улита, говорю?
– Ты там не жила, ты там раз в году и бывала-то, тебе как не знать! – ровно, соглашаясь и не соглашаясь, ответила тетка Улита. – Ты об наших делах лучше всех должна знать!
– Ой, да об этом собаки и те в ту пору брехать перестали.
– Ну и ты не бреши.
– Вправду сказать, и любили они его, своего Андрияна, председателя своего, – не давая себе сбиться на насмешку, сказала бабушка. – Каку холеру они в нем находили, а любили. Ну дак он и заступник, и кормилец, и один на всю деревню мужик. Мужиков-то ведь всех подчистую повыбили. Василий ишо ненадолго пришел… дак он пришел, на нем живого места не было… он и году, однако, не пожил?
– Пожил, может, и поболе, да че толку-то? Он с кровати не подымался.
– А этот атаман, ой атаман! Откуль че и бралось?! Они от его, как стрелы, разлетывались, когда он утром разнарядку на работу делал. Манька – туда, Санька – туда, Улита – сюда…
– Ты-то откуль че знаешь?! Ты бывала на них, на разнарядках-то наших? Ты слыхала, какой там крик стоял? «Как стрелы разлетывались». Эти стрелы-то не от него разлетывались, а в него слетывались. С нами воевать было… похлеще, однако, той войны.