В этот вечер не спалось. Бывает же так: как из природы томление находит, как не оконченное что-то, зацепившееся не дает отпущения ко сну. Вздыхала, ворочалась Наталья; постанывала, крутилась Вика. То принималась играть с котенком, то сбрасывала его на пол. За беленькими тонкими занавесками в двух окнах, глядящих на Ангару, мерцал под ранним месяцем ранний вечер. Сбилось со своего сияния электричество – и опять увидели небо, запотягивались, как всякая Божья тварка, за солнышком, стали замечать, когда скобочка молодого месяца, когда полная луна.
День отстоял на славу – солнечный, яркий, искристо играли тугие снега, берущиеся в наст, звенькало из первых сосулек, загорчил первым подтаем воздух. За Ангарой, после заката, долго горело растекающееся зарево и долго томилось, впитываясь внутрь, долго потом уже новым, не зимним мягким пологом лежала по белому полю нежная синева. Но еще до темноты взошло и разгорелось звездное небо с юным месяцем во главе и пролился на землю капельный, росистый сухой свет.
Нет, не брал сон, ни в какую не брал. Истомившись, бабушка и внучка продолжали переговариваться. Днем Наталья получила письмо от сына, Викиного отца. Читала Вика: собирается отец быть с досмотром. Из-за письма-то, должно быть, и не могло сморить ни одну, ни другую.
– Уеду, – еще днем нацелилась Вика и теперь повторила: – Уеду с ним. Больше не останусь.
– Надоело, выходит, со мной, со старухой?
– A-а, все надоело…
– Ишо жить не начала, а уж все надоело. Что это вы такие расхлябы, без интереса к жизни?
– Почему без интереса? – то ли утомленно, то ли раздраженно отозвалась Вика. – Интерес есть…
– Интерес есть – скорей бы съесть. Только-только в дверку скребутся, где люди живут, а уж – надоело!.. В дырку замочную разглядели, что не так живут… не по той моде. А по своей-то моде… ну и что – хорошо выходит?
– Надоело. Спи, бабуля.
– Так ежели бы уснулось… – Наталья завздыхала, завздыхала. – Ну и что? – не отступила она. – Не тошно теперь?
– Тошно. Да что тошно-то? – вдруг спохватилась Вика и села в кровати. – Что?
– Ты говоришь: уедешь, – отвечала Наталья, – а мы с тобой ни разу и не поговорили. Не сказала ты мне: еройство у тебя это было али грех? Как ты сама-то на себя смотришь? Такую потрату на себя приняла!
– Да не это теперь, не это!.. Что ты мне свою старину! Проходили!
– Куда проходили?
– В первом классе проходили. Все теперь не так. Сейчас важно, чтобы женщина была лидер.
– Это кто ж такая? – Наталья от удивления стала подскребаться к подушке и облокотилась на нее, чтобы лучше видеть и слышать Вику.
– Не знаешь, кто такая лидер? Ну, бабушка, тебе хоть снова жить начинай. Лидер – это она ни от кого не зависит, а от нее все зависят. Все бегают за ней, обойтись без нее не могут.
– А живет-то она со своим мужиком, нет? – Все равно ничего не понять, но хоть это-то понять Наталье надо было.
Вика споткнулась в растерянности:
– Когда ка-ак… Это не обязательно.
– Ну, прямо совсем полная воля. Как у собак. Господи! – просто, как через стенку, обратилась Наталья, не натягивая голоса. – Ох-ох-ох тут у нас. Прямо ох-ох-ох…
Вика взвизгнула: котенок оцарапал ей палец и пулей метнулся сквозь прутчатую спинку кровати на сундук и там, выпластавшись, затаился. Слышно было, как Вика, причмокивая, отсасывает кровь.
– А почему говорят: целомудрие? – спросила вдруг она. – Какое там мудрие? Ты слышишь, бабушка?
– Слышу. Это не про вас.
– А ты скажи.
– Самое мудрие, – сердито начала Наталья. – Без ума штанишки не скидывают. – Она умолкла: продолжать не продолжать? Но рядом совсем было то, что могла она сказать, искать не надо. Пусть слышит девчонка – кто еще об этом ей скажет. – К нему прижаться потом надо, к родному-то мужику, к суженому-то, – и подчеркнула «родного» и «суженого», поставила на подобающее место. – Прижаться надо, поплакать сладкими слезьми. А как иначе: все честь по чести, по закону, по сговору. А не по обнюшке. Вся тута, как Божий сосуд: пей, муженек, для тебя налита. Для тебя взросла, всюю себя по капельке, по зернышку для тебя сневестила. Потронься: какая лаская, да чистая, да звонкая, без единой без трещинки, какая белая, да глядистая, да сладкая! Божья сласть, по благословению. Свой он и есть свой. И запах свой, и голос, и приласка не грубая, как раз по тебе. Все у него для тебя приготовлено, нигде не растеряно. А у тебя – для него. Все так приготовлено, чтоб перелиться друг в дружку, засладить, заквасить собой на всю жизнь.
– Что это ты в рифму-то?! Как заучила! – перебила Вика.
– Что в склад? Не знаю… под душу завсегда поется.
– Как будто раньше не было таких… кто не в первый раз.
– Были, как не были. И девьи детки были.
– Как это?
– Кто в девичестве принес. Необмуженная. До сроку. Были, были, Виктория, внученька ты моя бедовая, – с истомой, освобождая грудь, шумно вздохнула Наталья. – Были такие нетерпии. И взамуж потом выходили. А бывало, что и жили хорошо в замужестве. Но ты-то с лежи супружьей поднялась искриночкой, звездочкой, чтоб ходить и без никакой крадучи светить. Ты хозяйка там, сариса. К тебе просются, а не ты просишься за-ради Бога. А она – со страхом идет, со скорбию. Чуть что не так – вспомнится ей, выкорится, что надкушенную взял. Будь она самая добрая баба, а раскол в ей, терния…
– Трения?
– И трения, и терния. Это уж надо сразу при сговоре не таиться: я такая, был грех. Есть добрые мужики…
– Ой, да кто сейчас на это смотрит, – с раздражением отвечала Вика и заскрипела кроватью.
– Ну, ежели не смотрите – ваше дело. Теперь все ваше дело, нашего дела не осталось. Тебе лучше знать.
И – замолчали, каждая со своей правдой. А какая у девчонки правда? Упрямится, и только. Как и во всяком недозрелом плоду, кислоты много.
За окном просквозил мотоцикл с оглушительным ревом, кто-то встречь ему крикнул. И опять тихо. Наталья бочком подъелозилась к спинке кровати и отвела рукой занавеску. Еще светлее стало в спальне – отцеженным, слюдянистым светом.
– Зачем ты? Закрой! – встревоженно встрепенулась Вика.
Тонко, из звездной волосинки назревший, висел месяц. И скрадывал – где еще звездочка зазевалась. Полнится каждую ночь, полнится, пока не наберется в круглую сытую луну. Избы на другой стороне улицы стояли придавленно и завороженно – ни дымка, ни огонька, ни звука. Снежные шапки на крышах, подтаявшие за день, сидели набекрень и леденисто взблескивали под могучим дыханием неба. Такое там царило безлюдье, такая немота и такой холод, так искрилось небо над оцепеневшею землей и такой бедной, сиротливой показалась земля, что Наталье стало не по себе. Опустив занавеску и уползая под одеяло, она прошептала:
– Господи, помилуй…
– Что там, бабушка? – не поняла Вика.
– Везде там, внученька, Господи, помилуй…
– Ты что, больше ничего не видела?
– Нет. Спи.
Не сразу, через молчание, через вздохи, совсем по-бабьи:
– A у вас как с дедушкой было?
Наталья далеко была, не поняла:
– С дедушкой? Что было?
– Ну, как в первый раз сходились! Или ты забыла?
Наталья вздохнула так, что показалось – поднялась с кровати. Пришлось во-он откуда возвращаться, чтобы собраться с памятью. И сказала без радости, без чувства:
– Мы невенчанные легли. Это уж хорошего мало. Повенчаться к той поре негде было, церквы посбивали. Взяла я под крылышко свои восемнадцать годочков, перешила старое платье под новое – вот и вся невеста. Год голодный стоял. Выходили в деревне и в шестнадцать годочков, как тебе… Так выходили доспевать в мужних руках, под прибором… – Наталья сбилась и умолкла.
– Ну и что с дедушкой-то? – настаивала Вика.
– А что с дедушкой… Жили и жили до самой войны. У нас в заводе не было, чтоб нежности друг дружке говорить. Взгляда хватало, прикасанья. Я его до каждой чутельки знала.
– У вас и способов не было…
– Чего это? – слабо удивилась Наталья. – Ты, Вихтория, не рожала… Как пойдет дитенок, волчица и та в разум возьмет, как ему помогчи. Без дохторов, без книжек. Бабки и дедки из глубоких глубин укажут. У людей пожеланье, угаданье друг к дружке должно быть. Как любиться, обзаимность учит. Тяготение такое. У бабы завсегда: встронь один секрет, а под ним еще двадцать пять. А она и сама про него знать не знала.
– Это правильно, – подтвердила Вика. А уж что подтверждала – надо было догадываться. – Женщина теперь сильнее. Она вообще на первый план выходит.
– Да не надо сильнее. Надо любее. Любее любой.
– Бабушка, ты опять отстала, ты по старым понятиям живешь. Женщина сейчас ценится… та женщина ценится, которая целе-устремленная.
– Куда стреленая?
– Не стреленая. Целе-устрем-ленная. Понимаешь?
– Рот разинешь, – кивала Наталья, – так и стрелют, в самую цель. Об чем я с тобой всюю ночь и толкую. Такие меткачи пошли.
Вика с досады саданула ногой по спинке кровати и ушибла ногу, утянула ее под одеяло.
– Ты совсем, что ли, безграмотная? – охала она. – Почему не понимаешь-то? Целе-устрем-ленная – это значит идет к цели. Поставит перед собой цель и добивается. А чтобы добиться, надо такой характер иметь… сильный.
Устраиваясь удобнее, расшевелив голосистые пружины кровати, Наталья замолчала.
– Ну и что, – сказала потом она. – И такие были. Самые разнесчастные бабы. Это собака такая есть, гончая порода называется. Поджарая, вытянутая, морда вострая. Дадут ей на обнюшку эту, цель-то, она и взовьется. И гонит, и гонит, свету невзвидя, и гонит, и гонит. Покуль сама из себя не выскочит. Глядь: хвост в стороне, нос в стороне и ничегошеньки вместе.
– Бабушка, ну ты и артистка! При чем здесь гончая? И где ты видала гончую? У вас ее здесь быть не может.
– По тиливизиру видала, – смиренно отвечала Наталья. – К Гале, к соседке, когда схожу вечером на чай, у ней тиливизир. Все-то все кажет. Такой проказливый, прямо беда.
– И гончую там видала?
– И гончую, и эту, про которую ты говоришь, целеустремленную… Как есть гончая на задних лапах. Ни кожи, ни рожи. Выдохнется при такой гоньбе – кому она нужна? Нет, Вихтория, не завидуй. Баба своей, бабьей породы должна быть. У тебя тела хорошая, сдобная. Доброе сердце любит такую телу.