А уж как Янина обрадуется вечером! Я жду не дождусь хозяйку. Но она приходит хмурая и говорит, что всё равно мало, мало собак у нас берут. И денег на их прокорм едва хватает, а ещё нам плати. «Со второй территории не забирают никого, там у нас дикие собаки, там балласт!» – бросает она мне. И тут же идёт на вторую территорию – и я за ней, потому что она хочет проверить, как мы почистили вольеры, и, если что, сразу же сделать кому-то замечание. Мне, например.
У Тучкиного вольера она останавливается и спрашивает: «А где?..» – и только после замечает чёрную собаку в дальнем углу.
– Ну, что спряталась? – говорит Янина Тучке. – Кто тебя искать станет? Кому ты нужна? Кто тебя домой возьмёт?
Тучка слышит угрозу в голосе Янины и начинает тихо, как будто шёпотом, выть.
– Ведь обманули меня с тобой, обманули, – тянет под её вой Янина. – Не жила ты во дворе девятиэтажки, никакая ты не дворовая собака. Ты родилась от диких, от одичавших уже, и ты другой не будешь. Из тебя нормальную собаку не сделаешь…
Тучка воет уже в голос. А мне кажется, что Янина всё это говорит мне.
С Яниной ты сразу чувствуешь себя в чём-то виноватой. И быстро-быстро ищешь в уме: «В чём, в чём?» А когда её нет, мама может ходить с ведром и на морозе петь что-нибудь без слов, а Сарама следом ходить и тоже без слов подпевать ей. Не глядя на них обеих, Арчик прыжками пересекает двор – только что был у той железной стены, а уже выскакивает из-за дальних вольеров. Пумка с лаем катится ему под ноги. Это мы того чёрного Хильдиного щенка назвали Пумкой. Если его сразу не выпустишь, Арчик подбегает к его вольеру, лает, зовёт его играть. И Арчиков голос на всю промзону разносится. А может, и на дороге его слыхать. Как будто гром загремел вдруг в середине зимы.
Когда-то, видать, Арчик был комочком, который умещался в ладонях у хозяина. Вот тогда и дали ему ласковое имя. А сейчас те, кто его видит в первый раз, ахают: «Хорош Арчик!» Но для Андрея он, наверно, и сейчас малыш. И его страшно обидеть. То-то Андрей не научил его уму-разуму. И теперь Арчик подчиняется, только если прикрикнешь на него, топнешь ногой. Или замахнёшься, как замахивался на нас отец.
Пумка, ребёнок, наскакивает на глыбу Арчика, тявкает на него и отбегает. Арчик настигает его и осторожно толкает в снег лапой. Так, чтобы Пумке не больно было.
Мама однажды сказала про них:
– Лев и собачка.
И Галя не поняла:
– Чего?
– Рассказ такой есть, – объяснила я. – «Лев и собачка».
И теперь она говорит про Арчика: «Наш лев», и смотрит на меня так, как будто мы с ней вместе что-то знаем. Хотя я думаю, что она и рассказ не прочитала. Просто ей хочется показать, что мы с ней в чём-то заодно. И почему-то от этого мне неуютно.
Я уже привыкла к работе – она теперь не занимает мои мысли целиком, и мне не страшно, что я чего-то не успею. А значит, теперь мне и в приюте тоже бывает грустно, или неуютно, или тяжело из-за чего-то, что, может быть, совсем с собаками не связано. А связано с людьми.
Я отгоняю Арчика от общего ведра с кормом, топаю, пинаюсь – и думаю, что отец в последнее время слишком часто приходит к нам. Дома у себя не хочет сидеть. Раньше я хотя бы в приюте могла про отца не думать.
Когда в среду вечером я привела Коську из садика, он снова был у нас. И пока я расстёгивала Коськин комбинезон, слышала из коридора, как он говорил маме:
– Танька, это же всё деньги – снимать квартиру. А у тебя с детьми есть свой дом.
Так и сказал ведь. Свой дом. Это куда он меня с собакой не пускал. С Шерстистым, Тишкой.
– Смотри, – говорит маме, – сколько у вас уходит каждый месяц на жильё.
А мама резко отвечает ему:
– Толя, если ты о наших деньгах переживаешь, то не беспокойся. Жили мы без тебя вон сколько времени, платили как-то. Гораздо хуже нам было, чем сейчас.
«Правильно, – думаю. – Так, мама, наконец-то ты скажешь ему, чтоб убирался!»
А он ей:
– Ну зачем ты опять – как жили вы без меня. Знаю же, что без вас я полный нуль.
И мама отвечает ему:
– Извини, Толя. К слову пришлось.
Подумать только – она перед ним извиняется! Просто с ума сошла!
И дальше говорит:
– Сколько я мечтала, чтобы ты пришёл. Когда болела, всё представляла, придёшь, скажешь: «Я пошутил, Танька. Это всё неправда, что было в последнее время. Это какая-то ошибка…»
И я застываю в коридоре. Наверное, это я с ума сошла. Мама не могла так сказать. Она не могла хотеть, чтобы отец пришёл к нам. Это какая-то ошибка. Ошибка моих ушей – так ведь бывает? А если она правда говорит всё это, значит, в мире что-то неправильно. Мне делается страшно, и я бросаюсь к маме в комнату в одном ботинке. Отец вскакивает и начинает суетиться:
– Валя, я там принёс… В кухне посмотри, там колбаса, пирог… пирог из магазина… Давай иди в кухню, накрывай на стол, будем ужинать…
Назавтра со мной снова это чувство – что всё не так, как должно быть. Хотя как будто всё спокойно. И я не опаздываю в школу. И нисколько не хочу спать. Я выхожу из дома, когда уже светло, и мне хорошо идти по белой улице. В будние дни можешь поспать подольше. И встаёшь, когда уже сама проснёшься, а не по будильнику.
Некоторые у нас на первом и даже на втором уроке во весь рот зевают – не выспались. И я ведь так зевала, пока не начала работать в приюте. А теперь мне смешно.
Но что же, что не так?
Я вспоминаю: да, шестым уроком сегодня – химия! Её я не люблю. Честно говоря, я вообще не понимаю, зачем нужен в школе такой предмет – химия. Когда я была маленькой, я думала, что на уроках мы будем смешивать разные вещества и они будут пениться, или красиво менять цвет, или даже взрываться – могут же быть такие неопасные маленькие взрывчики, у каждого на парте. Но всё оказалось совсем не так, а очень скучно. По химии мы только учим формулы и составляем уравнения. Считаем, сколько надо такого вещества и ещё такого, чтобы получилось вот такое… Это как математика, только всегда одни и те же действия.
Я думаю на ходу, что бывают люди, которым не лень заниматься химией и всё высчитывать, и кто-то делает это всю жизнь. Вот, например, наша химичка. Или Яков Павлович, который её перед Новым годом заменял. Ему, наверно, больше просто заняться нечем, потому что ничего он в жизни не понимает. Иначе бы он не был такой – как маленький. Я вспоминаю, какое у него было доброе лицо, когда он расспрашивал маму про её жизнь, а мама тогда выскочила за мной, потому что я хотела уйти из дома, и куртка не сходилась у неё на животе, и как ему жаль было мне поставить «три», а мне ведь только тройку и нужно было. Не в отличницы же я стремлюсь.
Кое-как я подготовилась к сегодняшней химии, но это последний урок, а третьим и четвёртым у нас лыжи. Катька их не любит, и Надька вслед за ней всегда начинает ныть: «Михаил Иванович, ну Михаил Иванович, а можно, мы останемся, цветы пополиваем?» Но им не удаётся увильнуть, и мы все, девчонки с Михаилом Ивановичем, гуськом идём в питомник за дорогой.
Здесь у нас всё рядом. Вот остановка, сюда к нам троллейбусы сворачивают с проспекта. Здесь длинный дом, в котором много магазинов, и салон «Диваны „Сладкий сон“», и мини-кинотеатр «Пещера ужасов», и парикмахерская «Бонита». А вдоль дома тянутся ряды, на которых с темна и до темна разложена всякая всячина. Мы идём мимо старушек, торгующих брусникой, и носками, и мочалками, и молоком в подозрительных пластиковых бутылках. Михаил Иванович кричит: «Не отставать!» Мне хочется скорее в лес, а наши девчонки медлят и разглядывают что-то на уличных прилавках и в витринах магазинов. Но наконец мы выходим на шоссе. Теперь по светофору перейти дорогу – и попадёшь в питомник. А если взять немного влево, то скоро выйдешь к разветвлению дороги и, если правильно свернуть, придёшь в промзону, а потом в приют к собакам.
Мне жаль, что я не могу показать приют девчонкам, хотя бы одной Катьке. Мы бы успели за два урока, если идти на лыжах быстро. Но девчонки изображают, что они совсем не могут ходить на лыжах, и они все так галдят, как будто в школе на переменке, а Михаил Иванович перекрикивает их, командует кому-то: «Не шагай – скользи!» И среди этого галдёжа всё равно слышно, как пинькают синицы, а один раз я даже увидела клеста. Но он сразу спорхнул и скрылся, потому что Надька Фролова заверещала:
– Ой, не могу, снегирь, снегирь!
И сразу же все заговорили:
– Где? Где снегирь?
И Оля почему-то захлопала в ладоши, как маленькая:
– У нас есть снегири! К нам прилетели снегири!
А я перебила её:
– Это же был клёст!
И стала объяснять, чем отличаются они от снегирей.
– Даже если, – говорю, – вы не успели клюв рассмотреть или докуда у птицы красное оперение доходит, то чёрную шапочку у снегиря вы сразу увидите! А у клеста нет никакой шапочки.
И тут же понимаю, что девчонкам это совсем не интересно. Для чего было тогда орать на весь питомник: «Ой, снегирь, снегирь!»? Только всех птиц пугать.
Один Михаил Иванович начал расспрашивать меня про клестов и снегирей, а потом говорит:
– А откуда ты всё это знаешь?
И я удивилась: разве можно сказать, откуда что-то знаешь? Знаешь, и всё.
А потом вспомнила, как мы с отцом ходили на лыжах по этому питомнику. Ведь правда, я каталась с ним на лыжах. И они не такие были, как сейчас, потому что мне было пять лет. Их надо было прицеплять к валенкам. И я смотрела вниз на свои валенки, стянутые широкими ремешками, а потом подняла глаза и увидала среди веток птицу в красном оперении. Я тоже, как Надька, запищала: «Ой, снегирь, снегирь!» Отец сразу шепнул мне: «Тихо, спугнёшь!»
Нас только двое было на лыжне, и мы смогли бесшумно приблизиться к дереву, на котором сидела птица. Отец сказал: «Видишь, это клёст, на нём нет чёрной шапочки».
А потом он купил мне книжку с фотографиями разных птиц. И маме сказал: «Валька-то у нас, оказывается, живностью интересуется». И я долго ещё рассматривала картинки в книжке, даже на следующий год, когда принесли Игоря. Он всё время спал, и надо было сидеть тихо. С тех пор я, оказывается, и знаю про клестов, а ещё знаю, какие живут у нас синицы, и про воробьёв я много рассказать могу, если кому-то интересно.