бы вы этих прожорливых троглодитов, эти щетинистые мешки с дерьмом, как они хрюкают и чавкают у корыта. Откусить хвост у дражайшей супруги, когда та отвернулась — это, по меркам хлева, образцовое поведение, старосветская любезность. А стоит подумать, чем они занимаются на сеновале, так даже меня пробирает дрожь. Не случайно, скажу я вам, их так и зовут — свиньи. А вот Оруэлл считает их главными гигантами мысли на хуторе. Подозреваю, он просто никогда не видел свиней в натуре. Или же я чего-то не понимаю.
«Стоящие в саду животные вновь и вновь переводили глаза со свиней на людей, — прочел я, — и с людей на свиней и снова со свиней на людей, но не могли сказать определенно, где — люди, а где — свиньи». Круто. Я позвонил Мартине и сладкозвучно договорился встретиться с ней в «Чащобе» на Пятой авеню. Она попыталась что-то возразить — не помню что, какая-то чепуха. Я принял душ, переоделся и прибыл с хорошим запасом времени. Заказал бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Я заказал еще бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Какого хрена, подумал я, и решил, раз такое дело, нажраться… Когда же эта цель была достигнута, то потом, боюсь, я отбросил всякую осторожность.
Рос и воспитывался я здесь, в Соединенных Штатах самой-что-ни-на-есть Америки. С семи до пятнадцати я жил в Трентоне, Нью-Джерси. Я ничем не отличался от обычных американских детей. Забрасывал в чулан сандалеты и короткие штанишки, гордо натягивал кеды и штанишки подлиннее. У меня были кривые зубы, оттопыренные уши, стрижка под ежик, толсторамый велосипед с «белобокими» шинами и электрическим клаксоном. Акцент у меня был не английский и не американский, а что-то между — скажем так, среднеатлантический. Алек Ллуэллин утверждает, что я до сих пор иногда говорю, как английский диск-жокей. Не помню, чтобы в Штатах все казалось мне таким уж большим, но точно помню, что когда вернулся в Англию, все казалось ужасно маленьким. Машины, холодильники, дома — скукоженные, смехотворные. В Штатах мне худо-бедно запали в подсознание азы богатства и вознаграждения. Я морально приготовился подсесть в будущем на фаст-фуд, сладкие коктейли, крепкие сигареты, рекламу, телевизор с утра до вечера — а также, не исключено, на порнографию и драки. Но к Америке у меня претензий нет. Америку я не виню. Я виню папашу, который сплавил меня сюда вскоре после смерти матери. Я виню мамашу.
Я ее почти не помню. Помню ее пальцы — холодным утром я ждал у ее кровати, а она вытягивала теплую руку из-под одеяла и застегивала пуговицы на моих манжетах. Лицо ее… Нет, лица совсем не помню. Лицо оставалось под одеялом. Вере всегда нездоровилось. Я только помню ее пальцы, папиллярные линии, ногти в пятнах, вмятину от белой пуговки на кончиках подушечек. Видимо, у меня не получалось застегивать манжеты самому. На самом деле мне скорее не хватало человеческого тепла, чувства локтя. Сейчас разревусь, хотя нет, не разревусь. Никогда не ревел и никогда не буду. На самом деле, скорее мне нужно было сохранить о ней какое-нибудь воспоминание, и что у меня осталось? Только память о ее пальцах и о том, как изменился дом, досадно, непоправимо изменился, когда ее не стало.
В Трентоне мне нравились тетя Лили и дядя Норман. Вера и Лили, сестры; на фотографии, которую я давно куда-то задевал, у них вопросительное, какое-то очень американское выражение — широкие улыбки, верхние передние зубы чуть скошены внутрь, хохотушки-сладкоежки. Сестры в курсе, что они сестры, и очень тому рады. Радость на генетическом уровне. «Успеха вам, девоньки, — всегда думал я (куда же фотография-то делась). — Развлекайтесь». Также на их лицах испуг. Им двадцать и двадцать один. Знакомое ощущение. В таком возрасте пытаешься выглядеть уверенно, хотя ни черта на самом деле не петришь. В Англию сестры прибыли в сорок третьем. Не знаю, рассчитывали они обзавестись английскими мужьями или нет, но обзавелись именно что английскими мужьями. Лили вернулась домой с Норманом. Вера осталась с Барри Самом.
Мне нравились мои младшие двоюродные брат и сестра, Ник и Джулия. Друг другу они тоже нравились, и поскольку были младше, то сумели обамериканиться до такой степени, до какой мне и не светило. Правда, когда им что-нибудь угрожало, и я вставал на их защиту, с кулаками или наглым гонором, то они обычно предпочитали, чтобы я был где-нибудь подальше. Мелкие же, что они понимали. И все равно обидно. Интересно, кем бы я был в «Скотном дворе»? Сначала я подумал, что одной крыс. Но зачем же так, зачем так сурово. Сейчас, по зрелому размышлению, я пришел к выводу, что больше похож на собаку. Я и есть собака. Хозяин привязал меня к заборчику и убежал с хозяйкой подурачиться на пляже. Я мечусь, прыгаю, подвываю, натягиваю поводок, места себе не нахожу. Собака легко может пережить тычок или пинок. Для собаки тычок — тьфу, ерунда. Пинок — плюнуть и забыть. Но посмотрите, как ведут себя собаки на улице: им все интересно, до всего есть дело, за каждым углом их ждет великое открытие. И только вообразите, как это горько, мучительно — быть привязанным к забору, когда столько всего происходит, столько волнующего, потрясающего, сногсшибательного, и ведь буквально лапой подать, да поводок не пускает.
Я всегда понимал, что Америка — страна великих возможностей, страна энергичных дворняжек. Успех разлит в ее озоновом слое, это новый мир для выскочек и новой метлы, которая чисто метет, это страна, где удача улыбается и знаком показывает, что все в ажуре… Угу. Или нет. Дядя Норман начал с промтоварной лавки. Совсем маленькой, конечно. Он работал не покладая рук. Дни были долгими и безмятежными. Прошли годы. И эффект был нулевой. Дядя Норман по-прежнему владел мелкой промтоварной лавкой. Тогда он продал лавку и всецело переключился на бытовую аппаратуру. И опять ничего не вышло. Бытовой аппаратуре было сто раз плевать, что дядя Норман всецело на нее переключился. Следующим этапом был лесной склад. И опять не вышло, опять не повезло. После чего дядя Норман сделал зигзаг — взял кредит под залог дома и вложил все деньги, до последнего цента, в производство кондиционеров. Производство кондиционеров преспокойно заглотило вложенные им средства, только их и видели. Тогда дядя Норман совершил самый трудный поступок в своей жизни. Он подал заявление в приют.
Меня, пятнадцатилетнего, вернули отцу в «Шекспире»; мы с Барри были уже одного роста. Я пошел работать, что меня вполне устраивало. Моя семейка рассеялась. Лили второй раз вышла замуж; она помогает супругу держать кулинарию в Форт-Лодердейле. Джулия тоже вышла замуж, они с детьми где-то в Канаде. Ник занимается хрен знает чем где-то в Арабских Эмиратах — кажется, в Катаре. Норман в приюте. Подозреваю, он в любом случае угодил бы туда, даже если бы не разорился. Добряк-недотепа, которому на роду написаны бардак и путаница. Я должен Норману денег. В какой-то момент я что-то послал ему. Перевод вернулся. Приют — это единственное место, где деньги, так или иначе, ничего не стоят.
В пятнадцать я был бодр как никогда, мне не терпелось использовать разом все мои таланты. Рано утром я ворочал ящики с Толстым Винсом. Весь день я был на побегушках у «Элиота и Уоллеса». Вечером помогал Толстому Полу выкидывать из «Шекспира» припозднившихся ханыг. Я… Не знаю даже, зачем я вам все это рассказываю. Это слишком давние этапы моего путешествия во времени. Промежуточные пункты не играют никакой роли, когда у путешествия нет цели, только конец. На улице женщины цокают каблучками — цок-цок, качается их маятник, тик-так… Так было, теперь все по-другому. Как сгинувшей Веры, прошлого не воротишь. Будущее может пойти туда, может сюда. Перспективы будущего никогда не были столь шаткими. Рисковать деньгами, ставить на будущее не стоит. Мой вам совет: ставьте на настоящее. Самое настоящее настоящее, другого не будет, да ничего больше и нет, одно только настоящее, все взмыленное, на последнем издыхании.
— И что с тобой стряслось? — спросил я у телефона, готовый проявить бездны великодушия.
— …Я не пришла.
— Я заметил, — сказал я и сделал паузу. — А почему ты не пришла?
— А смысл? Я пыталась отменить встречу по телефону, но ты не слушал.
Я ждал.
— Я ждал, — произнес я.
Мартина вздохнула.
— Ты был пьян. Это все-таки слишком большое самопожертвование, провести вечер в компании с алкоголиком.
…Я прекрасно понимал, как она права, всегда понимал. В этом плане пьющие очень понятливы. Но обычно людям хватает такта не касаться данной темы. Правота и такт — вещи несовместные. В том-то и беда с не-алкоголиками — никогда не знаешь, что они еще сказанут. Странные они, эти трезвенники — абсолютно непредсказуемы, зашорены, привереды. Но мы стараемся потрафить им по мере возможности.
— Давай встретимся сегодня. Обещаю, что не буду пьян. И прости, пожалуйста, за вчерашний вечер.
— Вчерашний вечер?
— Да. Я немного переусердствовал.
— Вчера вечером?
— Да. Не знаю, что на меня нашло.
— Это было не вчера вечером, а позавчера. Позвони мне в восемь, тогда скажу. Если опять будешь пьян, я просто повешу трубку.
И она просто повесила трубку.
Похоже, предстоят серьезные разборки, подумал я, выбрался из постели и стал медленно раздеваться перед окном; в безветренном небе мне мерещились грандиозные химические предательства, злокозненные наложения. Я даже сказал себе: Господи Боже, опять этот коллапс, — но тут возник Феликс с моим завтраком, пожелал мне доброго утра, и все, вроде бы, пришло в норму. То есть, кроме еды. На тарелке омлет смотрелся сравнительно смирно, однако вскоре странным образом ожил.
Я позвонил Феликсу и вызвал его в номер 101.
— Послушай, — сказал я ему со всей строгостью, на какую был способен. — Что же ты меня вчера не разбудил? Я черт знает до скольки продрых. Что за безобразие, а? Время-то деньги. Проклятие, Феликс, я же деловой человек.
— Вчера? — переспросил Феликс, наклонив голову. — Приятель, да вчера тебя тут и не было. Я думал, ты уехал на уик-энд, или еще чего. Ты только вечером пришел, поздно вечером.